Тарковский и я. Дневник пионерки — страница 33 из 84

В двух словах хочу тебе напомнить один гениальный его рассказ, выражающий его понимание русского характера.

Сюжет следующий: в лесу живет совершенно обедневший и одичавший русский мужик. Он сторожит лес, следит за ним и живет по течению, потому что ему просто деваться некуда… Зима… Ему страшно, что однажды к нему придет грабитель и убьет его… Боязнь… Однажды он приходит со своего хутора в село… Как это называется? С хутора, с „кордона“? Приходит, чтобы специально распространить слух, будто бы он у себя в доме прячет деньги… Делает вид, что проболтался об этом по пьянке специально в присутствии известного вора… А затем уходит обратно с себе в лес, где живет крайне бедно — всего-то у него одна скамейка да окно, заложенное подушкой, потому что стекло давно выбито и туда наметает с улицы снег да грязь… Вернувшись домой, он берет свою берданку, заряжает ее патроном на медведя, просовывает ее через дырку в окне, привязывает к курку веревку, протягивает эту веревку в угол, где он сам скрывается, и сидит, ждет свою жертву псевдопьяного рассказа…

Грабитель, конечно, приходит, и этот нищий мужик убивает его из берданки наповал! Представляешь, какую нужно проявить изобретательность во имя совершенно фантастической цели, возникшей из его неполноценности и мании преследования. Его мысль направлена НЕ к тому, ЧТОБЫ РАЗБОГАТЕТЬ, но, напротив, — на разрушение и убийство! Не защитить себя при помощи созидания, а при помощи разрушения… А?.. Каково?.. Убийство, спровоцированное изобретенной идеей… И какая изощренная, я бы сказал, азиатская идея!»

Вот вам плоды деревенской жизни…

А пока в Мясном среди жалких лачуг обстраивался уже каменный дом с деревянными наличниками на окнах, огромной застекленной верандой и выскобленными добела дощатыми полами…

Надо сказать, что сама я была «девушкой», хотя и свободомыслящей, но далекой от буржуазного или крестьянского практицизма, воспитанной по-коммунистически в глубоком небрежении и равнодушии к частной собственности.

Поэтому меня поначалу удивлял, а потом немного раздражал неуемно разгоравшийся «частнособственнический» аппетит семейства Тарковских. Рядом с Андреем мне лично мечталось только о «высоком», для которого, по моим наивным понятиям, было вполне достаточно избушки, затерянной в русских далях, чтобы в ней скрываться от неприятностей и медитировать на фоне девственной природы. Но надсад-ность, с которой избушку перекраивали, оказалась, увы, не случайной, интересно заявив о себе в «западной» части их жизни, когда требовалась уже вилла с бассейном и желательно подсвеченной в нем водой…

Конечно, как думалось мне все более настойчиво с течением времени, «красиво жить не запретишь» в соответствии с потребностями… Но зачем же лезть из кожи вон, если для этого, в конце концов, нет денег. Как соизмерить тогда страсть к красивой жизни с бесконечными разговорами о безденежье и множившимися долгами? Как объяснить себе мечту о накоплениях у человека, призывавшего к бескорыстному служению искусству, не устававшему рассуждать о том, что истинное искусство не оплачивается. Страдавшего вместе со Сталкером о том, что «все ОНИ хотят, чтобы все было оплачено, каждое движение души»…

Тем не менее и как бы то ни было, но много прекрасных дней обозначилось и для меня в этой глухой безлюдной деревеньке с весьма символическим и многообещающим названием — МЯСНОЕ! Помню как сейчас, что, проехав сто километров за Рязань, слева оставалась еще сравнительно цивилизованная и плотно населенная деревенским людом Ав-дотьинка, а через несколько километров нужно было свернуть направо на проселок и катить, как мне кажется, два-три километра сквозь поля и леса… Это было чудесно! Но всякий такой выезд требовал машины, которой у Тарковских никогда не было… Хотя особенно мечталось заиметь ее после приобретения дома, и я помню времена, когда Лариса пыталась получить через студию списанный ГАЗик по дешевке за неимением джипа…

Я начала приезжать в Мясное, когда замечательное и не по-деревенски обширное здание частично уже было возведено. Очень трогательно выглядела выгребная яма, то есть, культурно говоря, туалет. Если повернуться к входу в дом спиной, то он располагался справа в некотором отдалении — точно миленький такой, свеже-отструганный скворечник. Дверь его была повернута в чистое поле и, наверное трудно поверить, но она была застеклена — настолько никого окрест не было. Так что это заведение, действительно, было превращено в комнату уединенных мечтаний, с медитациями на фоне природы. Все помещение изнутри было всегда отдраено добела…

Лариса любила чистоту, и все вокруг нее было по-купечески взбито пушистым, каким-то славненьким, почти что таким, как в том домике, куда в «Зеркале» мама с сыном понесли продавать сережки. Мечта голодного детства почти сбылась и воплотилась в сноровисто выскобленных дощатых полах, светлых комнатах, вкусных трапезах в обширном уютном доме… А вот по деревне, особенно с гостями, Лариса разгуливала прямо-таки в образе своей неплохо обустроенной героини фильма: все более по хозяйски, точно снисходительная барыня среди крепостных… Помню ее горделивую осанку и соответствующий разворот головы: «Дядя Коля, как там у вас с яичками, дадите? Курочку резать не собираетесь?» Мне казалось, что на ее интонацию должны выскочить и с придыханием, в пол-поклона, оповестить: «Как же, как же… будем вам любезны… натеть»… Это было смешно…

Но все это были побочные впечатления, по-особому для меня высветившиеся только позднее, а тогда в центре, понятно, оставался Андрей, счастье общения с которым продолжало превалировать надо всем остальным. Сколько мы там могли гулять с ним и с Ларой окрест, и я снова одаривалась его мыслями об искусстве, природе и вечности. Нам сопутствовала их овчарка, та самая, возникающая в «Ностальгии», серая, большая, чуть прихрамывавшая, которую они взяли еще в Москве. Чудесная, добрая, умная, она, постаравшись, на самом деле умела вылаевать из своего собачьего горла «мм-а-мм-а». Они этим очень гордились…

Сколько раз из этого дома мы совершали с Ларисой долгие пешие вылазки в сельпо в Авдотьинку… Прямо-таки по пыльной тропинке через колосящуюся пшеницу… Купались летом в реке, а зимой вечеряли в кабинете-спальне Андрея у камина, разжигая который, казалось, он священнодействует…

Отлично помню, как в момент какого-то особо полного откровения, разогретого еще жаром камина, Андрей снова говорил о том, что после «Зеркала» собирается бросить кино, поселиться в этом доме и писать, писать, писать… Но лежавшие у него в папке письма зрителей возвращали его обратно к реальности, к своей профессии и связанной с ней художественной и этической задачей. И он тут же радостно признавался: «Понимаешь… а все-таки очень сложно… я понял, что у меня есть свой зритель и я не имею права его предать. Если хочешь, после этих писем я ощутил свою миссию, свое предназначение… Поэтому я тоже точно знаю, что мне нельзя уезжать… Мой подлинный зритель здесь»… Потому как мысли об отъезде на Запад уже бродили, как в голове Тарковского, так и в наших мыслях…

Слева по реке, подальше от них жила, кажется, какая-то одинокая сельская учительница, к которой как будто бы приезжали летом дети и внуки. Но я их никогда не видела. Справа, довольно близко, жили старик со старухой, нежно мной любимые — уж, больно они были настоящими, деревенскими, и запахи у них в доме были, какими им полагается быть в настоящей избе… А совсем близко жила еще одна тетенька, неизвестно во что закутанная, помогавшая Тарковским по хозяйству и в холода, когда их не было, переселявшаяся к ним из своей халупы — приглядеть за домом…

Больше всего и дольше всего жила в этом доме Анна Семеновна с Тяпкой, тем более пока он не учился в школе… Помню, что зимой в доме было довольно холодно, потому что размеры его, не соответствующие обычной деревенской избе, трудно поддавались печному обогреву. В кабинете у Андрея был камин, который я уже упоминала, где коротали вечера только в его присутствии, и в целом от холода он не спасал… Кабинет Андрея с помощью все того же директора мебельного магазина Жени был обставлен уютно, по-господски, в стиле ампир. Справа в углу, вдоль стены стояла большая кровать красного дерева, прямо, поперек к стене — письменный стол, а напротив, в углу у окна, если мне точно помнится, стоял то ли книжный шкаф, то ли книжные полки… И никакого телефона…

Входить в дом нужно было через веранду после того, как она была пристроена. Затем через следующий порог сквозь весь дом до окна в противоположной стене располагалось просторное прямоугольное пространство. Там в конце к этому окну был приставлен большой квадратный стол из дерева со стульями по бокам. Первая дверь справа от входа вела в хороший квадратный кабинет со спальней — то есть к Андрею. А следующая дверь справа вела в большую светлую комнату в три окна для Анны Семеновны и детей. Точно такие три окна, какими они обозначены в «Ностальгии».

Слева напротив дверь вела в большую кухню с печкой и керосинками. Кажется, потом провели газ… Позже слева от входа была прорублена еще одна дверь в пристроенную комнату для подраставшего Тяпки, использовавшуюся также для гостей, которых за неудобством сообщения бывало совсем немного…

С какого-то момента все это начал отстраивать да отлаживать по Ларисиным «накладным» тот самый друг семейства Араик. Он получал от Ларисы какие-то деньги, ожидал в деревне машины со строительным материалом, следил за работой и расплачивался. Периодически он просто поселялся там на длительные сроки. Но я почему-то никогда на задавалась тогда вопросом как, почему и для чего он все это делает? Все вокруг давно уже и всегда что-то делали для Тарковского в меру своих сил и возможностей. Так что ничего удивительного и в этих действиях не просматривалось. Просто Араик стал более других неотъемлемой частью этого семейства, не только помогая в Мясном, но и в Москве, сопровождая, например, Ларису за отсутствием Андрея, к нам в гости, на дачу, например, с маленьким Тяпкой.

Я помню довольно ясно один из такого рода визитов к нам на дачу, которую мы снимали тогда в писательском поселке, чтобы наш первенец Степка дышал свежим воздухом. А все, что сопутствовало тогда посещениям Ларисы, я воспринимала лишь как привычную, приятную и не обременяющую норму.