Все это только еще раз свидетельствует о том, как мало мы понимали в западной жизни, полагая ее, только очищенной от недостатков и перегибов, томивших нас в советской России того времени. Лишь грустной улыбки достойны сегодня наши претензии. Как невежественны мы были! Как глухи к той реальности, в которой собирались жить! Думали, что все как в родной совпадении, где звонком из ЦК директору «Мосфильма» можно изменить судьбу картины, обеспечить человека работой или наказать за непослушание. А уж что касается лучших из лучших, то всеобщими усилиями демократов их сразу же замечают, отмечают и продвигают как можно выше. Ну, не идиоты ли?
А, если в том же контексте задуматься сегодня о причинах приезда Ларисы в Италию, который казался нам тогда совершенно естественным. Формальным основанием было сотрудничество Ларисы с Андреем, без которой он прямо-таки не обойдется на съемочной площадке. Так что Лариса приехала в Италию «для работы над картиной»… когда съемки-то, в сущности, были уже почти закончены. И как она могла работать без языка на сьемочной площадке в Италии, оставляя в стороне ее общие профессиональные (не)возмож-ности. Значит, выпуская Ларису в Италию, к Андрею либо отнеслись с особым почтением, либо испугались, узнав что-нибудь о его связи с Донателлой? По-моему, довольно логично мыслю… Тем более, что до этого ее затаскали в Первый отдел Госкино…
Далее Тарковский просил меня еще связаться, не более не менее, как с Растроповичем, чтобы задать ему следующие, отчасти точно такие же наивные вопросы:
Можно ли получить какие-то гарантии работы? При этом нужно объяснить ему ту многолетнюю травлю, которой я подвергаюсь в Советском Союзе, рассказать ему о моей усталости, что я не вижу для себя никаких перспектив. Если раньше у меня еще были какие-то надежды, то сейчас нет больше ни возможностей, ни сил. Мне очень нужен совет и практическая помощь: возможность официальной зацепки здесь. А если это невозможно, то что мне тогда делать? И как поступать? И еще одна просьба, с которой я к нему обращаюсь. Мне очень важно закончить картину, и я очень волнуюсь, что они, советские, ознакомившись с письмом, не дадут мне ее закончить. Тогда, в этом случае, то есть в случае, если разразится скандал, то как мне получить сюда тещу и сына?
Жить в Америке для меня нежелательно, тем более в этот переходный период — я человек европейский.
При этом я готов платить советской стороне необходимый процент в валюте, если они разрешат мне здесь работать.
Андрей, как, впрочем, и я в те времена, даже не догадывается о том, что устраивать ему работу, просто как советскому гражданину, без взбалтывания вокруг него шумихи невозвращенца, никому не нужно. Нет никакого резона для тех, кто имеет в своих руках приводные ремни этой процедуры, как вскоре мне станет ясным…
Далее у меня записан телефон Пера Альмарка в Стокгольме. И еще одна интересная запись, фиксировавшая следующую проблему: «Дима должен сказать Андрюше», то есть, записано то, что должен сказать мой муж, с которым я поддерживала более или менее постоянную связь через голландцев, Тяпке в Москве о планах его отца:
Папа не хочет до конца картины возвращаться в Москву из сложных творческих соображений. Если он приедет, то не сможет закончить картину, а картина была целью его поездки. Поэтому Тяпа должен понимать, что когда папа говорит по телефону, что он приедет, то не надо этому верить — это папа говорит для телефона, который прослушивают.
Все эти записи снова овеяны такой наивностью и полным непониманием законов того мира, в котором Тарковский решил жить. Он уже готов остаться на Западе, где, как нам всем кажется, он сможет гораздо легче реализовать свои замыслы. Хотя комфорт западной жизни тоже стал привычным и с ним расставаться тоже было трудно по бытовым, чисто человеческим соображениям. Тем более Ларисе…
Я помню, как до этого ей удалось однажды выехать с Андреем за границу, в Швейцарию. Андрей был приглашен на кинофестиваль в Локарно председателем жюри, а это статус, позволявший брать с собой жену, чье пребывание также оплачивается. Излишне говорить, что Лариса была в восторге от поездки, и я навсегда запомнила один образ из ее рассказа:
«Нет, ты не представляешь, что это такое, но особенно меня поразила одна вещь! Вижу, лежат в магазине какие-то совершенно незнакомые мне странные, белые фрукты… И я спрашиваю, так это, знаешь, показывая пальчиком: а это что такое? А мне говорят, что это КАРТОШКА, но только очищенная… И вот это меня больше всего поразило, когда я не узнала свою, родную картошку… Во как!»
«Ностальгия», в конце концов, очень автобиографическая картина, в которой рассмотрен только трагический, необъяснимый с бытовой точки зрения депрессивно рефлектирующий аспект душевного состояния героя. При этом сам Тарковский как частное лицо, с одной стороны, вобрал в себя все эти внутренние терзания своего героя, но, с другой стороны, оставил за кадром гамму своих собственных переживаний, заставлявших его наслаждаться многими аспектами своей итальянской жизни, но сильно беспокоившей его главным образом недостатком денег в грядущем будущем.
Как мне виделось уже тогда, чувство вины, в реальной жизни Андрея прежде всего связанное с его отцом, витиевато переплеталось у него с простым (назовите это бюргерским, буржуазным) желанием жить комфортабельно в красивой стране. Но особенно полно это желание охватило Ларису. Все-таки по всем моим записям красной нитью проходит важная мысль: неохота рвать с Россией полностью, запросив только легальное право на дальнейшую жизнь за ее пределами…
Когда Тарковскому не удавалось получить от советских властей положительный ответ на свою просьбу временно продолжить свою работу, а значит и жизнь на Западе, то он снова недоумевал и обижался, как ребенок, по-детски наивно: «Не понимаю, почему это Кончаловскому и Иоселиани они позволяют работать на Западе и иметь два паспорта, а мне нет?»…
Позднее, когда в Голландию уже приехал мой муж, понимавший в этих вопросах побольше меня, мы вдвоем пытались объяснить Андрею, что за каждым стоит своя собственная история, формирующая свое же юридическое право. Как ни крути, но Кончаловаский женат на француженке, и у него был формальный повод уехать. Как объяснял Тарковскому позднее сам Иоселиани, за ним стоял лично Шеварнадзе, с которым он как-то по особенному задружился и который лично, под собственную ответственность санкционировал его возможность работать во Франции. Никакие логические аргументы не помогали. Он искренне не понимал и потому очень глубоко обижался, что никто по-настоящему не хочет «там» идти ему навстречу…
Это противоречие сжирало его. Сам Тарковский, намереваясь остаться, поступал вопреки своему герою Горчакову. Потом, когда Тарковский объявит о своем намерении задержаться в Европе, журналисты на каждой встрече будут задавать ему недоуменный вопрос: «Но если вы утверждаете в своем фильме, что русский человек обречен на ностальгические муки, то почему же не возвращаетесь сами?» И всякий раз раздражаясь, Тарковский отвечал в двух вариантах: либо «Я все сказал в своем фильме, и мне нечего к этому добавить», либо «А почему вы отождествляете меня с героем моего фильма?»
Тарковский всегда был свято убежден, что его искусство полностью свободно от самоцензуры. Не сочтите крамолой мои дальнейшие соображения, но постарайтесь понять меня правильно. В творчестве и судьбе Тарковского все-таки еще раз подтвердился известный трюизм, преподанный нам в школе, что, дескать «нельзя жить в обществе и быть свободным от этого общества».
Мне кажется, что особенно ярко эта зависимость, может быть, вопреки субъективным намерениям режиссера, подтвердилась именно в фильмах, созданных на свободном Западе. Как бы помимо собственной воли Тарковского, в них ощутимо его нежелание излишне раздражать советских чиновников, оставшихся за кордоном, не давать явного повода для их гнева, объяснить им, что я свой и страдаю по вашей вине в далеком далеке смертельно, не поссориться, а опосредованно продемонстрировать свою подлинную лояльность. Вот сверхпотребность, направлявшая камеру режиссера в Италии. И его сверхтрагедия, потому что его не поняли и не поверили ему. Вот парадокс, который Тарковский не сумел преодолеть, будучи слишком наивным. Он жаждал признания у тех, кто совершенно незаслуженно подозревал его в грехах и намерениях совершенно ему не свойственных.
Тарковский-художник как психотип, был прямой противоположностью, скажем, Любимову, жаждавшему скандала и прущему поперек во что бы то ни стало. Любимов не мог бы осуществиться как заметная художественная и общественная личность вне яростного конфликта с властями. Здесь крылась его энергетика, вне которой позднее, в подтверждение моей точки зрения, он оказался банкротом. Творчество Глеба Панфилов на свой лад в тысячу раз активнее и опаснее в общественном смысле…
Но если проанализировать «Ностальгию» с этой точки зрения, то вы действительно не найдете в ней ничего предосудительного в политическом или общественном смысле, ничего бросающего вызов советской идеологии. Чиновники от кино, видимо, ожидали, что, выехав на Запад, Тарковский, наконец, впрямую продемонстрирует свою враждебную суть, совершенно не понимая с самого начала, в каких вполне метафизических категориях он мыслит, очень далеких от повседневной реальности. Только тупость и невежество, полное непонимание, с кем и с чем они имеют дело, помешали им, образно говоря, «приручить» Тарковского, чего невозможно было сделать с Любимовым. Заоблачные выси, в которых мыслил Тарковский, вызывали у них онтологическое раздражение. Как ни странно, но при всех немалых сложностях творческой судьбы Панфилова, он казался им более близким, своим, хотя по существу именно он был гораздо опаснее, затрагивая и подвергая сомнению самые основы, на которых было воздвигнуто советское общество. Также странно не были, опять же выражаясь образно, «отстрелены» верхами А. Миндадзе с В. Абдрашитовым…