Тарковский и я. Дневник пионерки — страница 8 из 84

Сквозь пыль дорог, через туманы пашен,

Превозмогая плен паденья вкось,

Горячим шепотом пронизанное насквозь

Пространство детства! Как сухая ость

Качнувшая меня наклоном башен.

Беленою стеной и духотой заквашен,

Круженьем города — младенческий испуг,

Дрожаньем кружева тропинок. Залевкашен,

Как под румянцем скрывшийся недуг,

Брак волокна древесного. Украшен

Смертельной бледностью воспоминаний.

Страшен

Бесстрашный вниз прыжок с подгнившей крыши вдруг…

14 сентября 1965. Владимир


Нетрудно вообразить, как я любила вот этого, вот такого Тарковского. До сдерживаемого обожания….

Объяснение в любви

Владимир в марте 1966-го года — время, когда там снимался «Андрей Рублев», а мне студентке второго курса ВГИКа удалось все-таки выбраться туда на практику. Но и сейчас еще, точно вчера — стоит напрячь память — звучит в ушах озорной и немного тревожный окрик Толи Солоницына, адресованный мне, охмелевшей в прямом и переносном смысле: «Огалец! Ты куда?»…

Да, меня, действительно, куда-то несло тогда совершенно неудержимо…

Странно… Но какое удивительное было время, совершенно неизживаемое в моей памяти… Мой дом полон фотографий, и вот одна из них, подписанная в 1968 году Толенькой, запечатленным на ней в мучении съемочного мгновения «Андрея Рублева»: «Оленьке! На память об удивительных и прекрасных Владимирских днях. Толя Солоницын».

А вот и другая фотография, сделанная мне в подарок В. Плотниковым уже на съемках «Соляриса», в тот момент, когда Тарковский читает мое первое интервью с ним, предназначенное для публикации в «Искусстве кино». На ней уже гораздо позднее, наверное, в 1970-м году расписался сам Андрей Арсеньевич: «Олечке в знак дружбы. А. Тарковский».

Но сколько, однако, воды утекло даже за этот промежуток времени, обозначенного датами на двух фотографиях, сколько всякого неожиданного произошло и успело мне открыться уже тогда… Так что вернемся в этой главе к началу и истокам всего, о чем так отчетливо стонет моя память… Странно, как давно уже все это было, но снова и всегда странно вспоминать как неожиданность, что нет больше ни Толика, ни Андрея Арсеньевича… Толик, конечно, умер раньше, но многие другие тоже как-то быстро подобрались следом за своим Маэстро…

Например, будучи в Голландии, кажется, в 1989 году, Сокуров вдруг рассказал мне, что в своей собственной квартире сгорела Люся Фейгинова, монтажер всех фильмов Тарковского в России, замечательная, скромная, достойная женщина и очень высокий профессионал. Какой-то дикий конец! Кто-то, как мне рассказали, неизвестно почему, из «шалости», решил поджечь дверь ее квартиры, где она находилась со своими внуками, которых, кажется, удалось спасти…

А вот и она на фотографии… Вместе со мной… Почти не изменившаяся за годы, которые мы не виделись… И вдруг встретились с ней тогда снова на интернациональных международных чтениях Тарковского в Москве, в апреле 1988 года, через год с небольшим после его смерти. Но и сегодня еще так славно звучит у меня в ушах ее радостное, такое теплое приветствие, когда мы неожиданно встретились вновь: «Олечка! Вот, кто был настоящим дружком Андрея…»

Ах, как горько и хорошо встретиться вновь со своими, такими, какими они были тогда в мосфильмовских перипетиях. И убедиться, что и Люсенька не запамятовала моих болтаний на съемках и многочасовых сидений в монтажной, где они вместе с Андреем не раз в муках рождали фильм, иногда в трогательном единстве, иногда в деликатных, но настойчивых спорах с ним, в которых рождалась истина. Люся умела любить его деятельно и строго. Какая же она была всегда достойная, не суетливая женщина, не старавшаяся ему угодить или понравиться во что бы то ни стало, но готовая всегда работать с ним на износ.

А самым странным тогда, на этих чтениях, было увидеть впервые только фотографию Тарковского на сцене Белого зала Дома кино, а не его самого. Здесь, где прежде, я так часто бывала, и где так долго не была, где сегодня собрались вдруг все те, кто изучают теперь его творчество и те, кто дружил и работал с ним в другие времена.

Но как же не хватало его самого! Того, который тоже бывал здесь, хотя, ох, как не часто. А теперь его представляет всего лишь портрет, водруженный на мольберт в левой части сцены, с которого «герой торжества» поглядывает в зал иронично, грустно и как будто не слишком одобрительно… Еще бы!.. Как мог он одобрить в здравом уме и доброй памяти многое из того, чему уже не мог возражать? Воображаю, сколько желчной иронии выплеснул бы он мне по поводу многих высказанных о нем соображений, недоуменно подергивая плечами, иронически прищуриваясь и невесело ухмыляясь…

Не любил он ни Дома кино, ни большинства его обитателей, всех ставших враз его сердечными друзьями уже после его смерти…

Да, еще одно удивительное совпадение поразило меня: буквально во время этих чтений не стало актера Николая Гринько, так любимого и ценимого Тарковским еще с «Иванова детства». Залу была зачитана только что полученная тогда телеграмма о его кончине, и все поднялись почтить его память минутой молчания. Вот ведь какую «дурную» символику подбрасывает жизнь, которая уже давно кажется мне не слишком изобретательным, а то и попросту плохим драматургом. Также как и Солоницына, Андрей и снимал Гринько в каждом своем фильме, но тот обычно держался особняком и, как Люсенька, тоже никогда особенно не приближался к его частной жизни.

Тогда же мне вспомнилась жена Гринько, невысокая, худенькая, темноволосая женщина, всегда сопровождавшая своего мужа во время съемок. Скромная и незаметная, она возила за ним, видимо, серьезно страдавшим язвой, какое-то специальное диетическое домашнее питание, которым кормила его строго по часам, доставая из сумки свертки и термос. Так что он вообще никогда «не оттягивался» в кутерьме съемочной группы, не пил и не гулял в общем шалмане. А еще в эту драматическую минуту в ушах у меня почему-то звучала неуместная в данном случае шутка, которую, ерничая, любил повторять Толик Солоницын, очень уважительно относившийся к Гринько: «кто не курит и не пьет, тот здоровеньким помрет»…

Оставалось утешаться только тем, что не слишком здоровый, но не пивший и не куривший Гринько все-таки пережил ни в чем себе не отказывавшего Толика на шесть лет, будучи еще старше его лет на четырнадцать…

* * *

Так что в целом ощущение у меня на этой конференции было странным. Время от времени я поглядывала на двери, ведущие в зал торжественного заседания, посвященного памяти Тарковского, ожидая, что с минуты на минуту он сам появится в этих дверях: легкой походкой, в элегантном сером костюме в полосочку, приталеном пиджаке с плечами, сшитом ему тещей, в белоснежной рубашке, в галстуке, небрежно заложив одну руку в карман брюк, чуть поеживаясь и посмеиваясь как-то вбок… то ли от смущения, то ли от волнения… А я побежала бы к нему, как было однажды на каком-то заседании Союза, мы затерялись бы на каких-то свободных еще стульях, и Андрей, опустив голову, глядя на все немножко исподлобья, бросал бы мне время от времени ядовитые, насмешливые замечания, нервничая и покусывая усы…

Ах, как было бы невообразимо хорошо… Как тогда… Во Владимире… Еще на съемках «Рублева»…

Когда все еще были живы, трепетны и полны надежд на будущее, которое у всех маячило где-то далеко впереди. И я сама, тогда еще только счастливая студентка, угодившая сразу прямо-таки в рай, снова выходила из ресторана в обществе Андрея Арсеньевича, Ларисы Павловны и Толи Солоницына. Именно тогда почему-то не столько после пьянящего застолья, сколько от общего ощущения благодати земной, меня непременно несло залезть на какое-нибудь дерево, а Толя, пытаясь поспеть за мной и остановить, смеясь, громко кричал мне вслед: «Оголец! Ты куда?»…

Я просто была слишком молода и слишком счастлива в тот момент, когда траектория всей моей будущей судьбы брала еще или уже свой завораживающий старт.

Но как я туда попала?

На втором курсе киноведческого факультета нам полагалась недолгая «производственная практика» на киностудии и на телевидении. Мы должны были побывать на съемках какого-нибудь фильма, чтобы посмотреть, каким образом, собственно, он создается в реальных условиях.

Тогда я выразила упорное намерение попасть только на съемки «Андрея Рублева». А куда же еще, если снимает сам Тарковский? Руководство института было однако в замешательстве, быстро отыскав вполне «законное» основание отказать в моей заявке. Оказывается, практика предполагается только на территории студии, а Тарковский как раз в это время снимал натуру во Владимире.

Как странно себе представить теперь, что режиссер, уже первым своим фильмом завоевавший «Золотого Льва» в Венеции, видно, и впрямь находился под негласным надзором. Или скорее именно потому, что он сразу и вдруг завоевал себе международное имя почему-то сомнительным для начальства «Ивановым детством», то особенно предосудительной казалась им там наверху возможность влияния Тарковского на «неокрепшие», молодые и горячие головы.

Парадоксально, но единственной «виной» Тарковского перед любимым отечеством был его беззащитный талант. Именно он не нравился, а потому раздражал. Оставалось только поражаться совершенно безошибочному чутью тогдашнего руководства ко всему сколько-нибудь даровитому и неординарному. С какой-то методической последовательностью преследовалось и изымалось из обращения все, имевшее неосторожность обнаружить сложную, художественную емкость. Крупным литераторам просачиваться к своим читателям было отчасти легче — все-таки они развивались немного в стороне от всевидящего ока и нуждались только в пере да бумаге. Но уже живопись, выставлявшаяся на общественное обозрение в выставочных залах, а тем более такое «самое важное из искусств», как кинематограф, находились, конечно, под наиболее бдительным и неусыпным наблюдением.