Тарковский. Так далеко, так близко. Записки и интервью — страница 39 из 41

Даже в литературе, в конце концов, не так важно, какую книгу ты напишешь, то есть это может оставаться только твоим личным делом. Ведь издательство может принять твою рукопись, а может ее и отклонить. И далее читатель сам будет решать, хочет ли он купить и читать твою книгу или оставить ее пылиться на книжных прилавках. Но кинематограф требует больших капиталовложений, а потому он наступательно-навязчив в своих отношениях с публикой. Фильм обречен на то, чтобы из него извлекался максимум материальной прибыли. Мы как бы продаем свои картины на корню. И оттого так возрастает наша ответственность за свой «товар». Тем более в наше время, когда кинематограф так тесно вплетается в жизнь, так социологичен, так связан с политикой и общественным мнением, – мы более не имеем права относиться к нему как к развлечению.

Тем не менее нас вечно призывают то воспитывать публику, то ее развлекать. Это противоречие меня всегда озадачивало. Потому что так называемое безобидное «развлечение», которое мы поставляем публике, на самом деле отнюдь не безопасно – оно зачастую ведет к разрушению личности, к ее оскудению и нивелировке.

Для поставки такого рода продукции нужны только ремесленники, и никому нет никакого дела до предназначения художника.

Если мы совершаем не слишком благовидный поступок, то должны отвечать за него. Почему же мы не несем ответственности за свой фильм, каждый из которых должен быть для нас знаменательным и осмысленным? Должен сказать, что решение сделать «Зеркало» совершенно равноценно для меня моему жизненному поступку, ставшему результатом моего ответственного выбора. Но самое странное, что именно этот фильм, оплаченный колоссальным духовным напряжением, потребовавший от меня смелости и решимости предстать перед зрителем открытым и незащищенным, легко уязвимым, – вызвал самое активное неприятие со стороны моих коллег. Честно говоря, я не ожидал такого резкого осуждения. Хотя я сам крайне критичен к тому, что делаю, вижу малейшие неточности и недоделанности в своих работах, но все-таки у меня есть твердое ощущение, что «Зеркало» получилось. Даже если судить фильм только с профессиональной стороны. Хотя я вижу сейчас в картине много ошибок, кое-что я бы вовсе переиначил – и все-таки именно «Зеркало» кажется мне наиболее цельной работой. Но почему-то мои предыдущие картины пользовались у моих коллег большей благосклонностью. Странно, конечно…

Ведь именно в «Зеркале» я решился поставить проблему, которая меня давно волновала. Я искренне поведал о том, что меня мучило и что было мне настолько близко, что я просто не мог передоверить свой мир каким-то другим персонажам и сюжетам. Но именно это обстоятельство: то, что картина была в большой степени автобиографической, возымело самые неожиданные последствия. Оказалось, что попытка рассказать о себе вызывает отчего-то самое активное, но труднообъяснимое для меня неприятие и даже сопротивление. Мой искренний поступок неожиданно многих покоробил. Но в каком-то смысле я доволен подобной реакцией, которая продемонстрировала, что кое-кого мне удалось задеть за живое. Но не только моих коллег, так бурно обсуждавших и осуждавших мою картину, но также моих зрителей, сумевших посмотреть «Зеркало» и отозвавшихся на него восторженными письмами. «Сумевших» – потому что «Зеркалу» устроили лишь пробный показ на три недели в трех кинотеатрах, ожидая скандалов и пустых залов. Ошиблись! Залы оказались переполненными, и по настоятельному требованию зрителей пришлось организовывать дополнительные сеансы. К тому же по ежегодному опросу «Советского экрана» именно «Зеркало» и «Рублёв» оказались в списке тех картин, которые зрители просили показать повторно. Но вопреки всякому здравому смыслу мой фильм так и не имел в итоге достойного проката в Москве по непонятным мне причинам. Вот такие случаются казусы…

Но тем не менее, замысел фильма должен рождаться подобно тому, как рождается, вызревая то или иное ваше решение в самые крутые и ответственные моменты жизни. Когда это решение чревато риском и продиктовано глубоким нравственным осознанием своего пути. Конечно, можно воспользоваться также окольными путями. Ради самосохранения, но не для самовыражения. Впрочем, мне не нравится слово «самовыражение». Я хотел бы сказать о бесконечной важности наиболее полной реализации себя и всего того, что в тебе заложено. Ведь так важно сохранить чувство собственного достоинства. Но, увы, все это, как правило, бывает связано с риском. Наверное, каждому человеку приходится переживать трудные моменты кризиса: сомнения, разочарования, а то и депрессию. Но не следует этого бояться. Ведь рождение замысла порой связано с очень глубокими, болезненными и непростыми внутренними процессами, однако определяющими и формирующими наше духовное развитие. Иначе наше творчество окажется совершенно бессмысленным и никому ненужным. Ведь художнику дан на самом деле тот один-единственный путь, который он должен нащупать. Но, свернув с него однажды, рискуешь навсегда потерять самого себя.

Не стоит снимать фильма, если у тебя нет внутренней потребности высказаться. Хотя режиссеры, конечно, сплошь и рядом материально зависимы от своей работы, а заработать себе на жизнь, как правило, очень сложно. И все-таки нужно стараться думать о главном и не продаваться за предложенный алтын. В этом смысле меня снова поражает Брессон. Как он сосредоточен! У него не может быть случайной, «проходной» картины. Его аскетизм в отборе выразительных средств просто подавляет! А своей серьезностью, глубиной и благородством он принадлежит к тем мастерам, чьи работы становится фактом их духовного существования. Он начинает снимать картину только в предельной и крайней для себя ситуации. Зачем? Кто знает…

Суркова. А что движет вами, когда вы снимаете картину?

Тарковский. В фильме Бергмана «Шепоты и крик» есть один очень сильный эпизод. И едва ли не главный. Две сестры приезжают в отчий дом, где умирает их старшая сестра. Ожидание ее смерти – исходная ситуация картины. И вот они, оставшись наедине, в какой-то момент ощущают необыкновенную родственную, человеческую тягу друг к другу: они говорят-говорят-говорят… не могут наговориться… ласкают друг друга… Все это создает щемящее ощущение человеческой близости. Хрупкое и желанное… Тем более желанное, что в фильме Бергмана подобные мгновения мимолетны и преходящи – гораздо чаще сестры не могут примириться, простить друг друга даже перед лицом смерти. Они полны ненависти, готовы к истязаниям и самоистязаниям. В сцене их короткой близости Бергман вместо реплик положил на фонограмму виолончельную сюиту Баха, что многократно усилило впечатление, сообщило ему дополнительную глубину и емкость. Пусть в фильме Бергмана этот выход во что-то духовно высокое и позитивное иллюзорен, может быть, это то, чего нет и быть не может. Но это та греза, к которой устремляется человеческий дух, та идеальная гармония, которая даруется ему в это мгновение. Но даже этот иллюзорный выход дает зрителю возможность пережить очищение, катарсис и духовное освобождение…

В этот контексте я хочу еще раз напомнить, что истинное искусство непременно должно нести в себе тоску по идеалу, стремление к нему. Оно должно поселять в человеке надежду и веру. И чем более безнадежен мир, о котором рассказывает художник, тем более должен ощущаться противопоставляемый ему идеал – иначе жить станет попросту невозможно. Но ежели наша жизнь все-таки продолжается…

А искусство, как ни крути, все-таки символизирует собой смысл нашего существования. Где-то я прочитал горькое утверждение, что люди соединяются не для того, чтобы созидать, а для того, чтобы разрушать, и объединяются не вокруг духа, а вокруг плоти и ради плоти. Но я все-таки не доверяю слишком глубокому пессимизму – уж, слишком грустно и чрезмерно мрачно. Парадоксально, может быть, но подобные сентенции могут показаться привлекательными только для неисправимых оптимистов. Ну, не могут исповедовать подобную картину мира те люди, которые по-настоящему глубоко пережили мысль о суетности существования, – им необходимы Надежда и Вера.

Кто-то еще справедливо заметил, что цинизм – это удел малодушных. А величие современного человека в протесте – иначе скапливается слишком много компромиссов. Человечество так много страдало, что само страдание, кажется, уже обесценилось.

Так какова роль художника в этом страшноватом мире?

Тем более кинохудожника, отражающего жизнь, замешанную на грязи и крови, в ее же формах? Может быть, ему следует разрушать ту убаюкивающую стабильность, к которой стремится общество. Как хорошо говорит Сеттембрини, один из героев Томаса Манна в «Волшебной горе»: «Надеюсь, вы ничего не имеете против злости, инженер? Я считаю, что она самое блестящее оружие разума против сил мрака и безобразия. Злость, сударь мой, это душа критики, а критика – источник развития и просвещения». Так что художник разрушает и хочет разрушить ту мертвящую стабильность, в которой живет общество, во имя движения к идеалу. Общество стремится к стабильности, а художник к бесконечности…

Художника занимает абсолютная истина – поэтому он видит намного вперед раньше других.

Ван Гог записал в своем дневнике: «Что же касается меня, то я знаю лишь одно: самое важное – это не уклоняться от своего долга и не идти ни на какие компромиссы там, где речь заходит о нем. Долг есть нечто абсолютное».

А последствия? Мы отвечаем не за них, а за сделанный нами выбор – выполнять или не выполнять свой долг. Эта точка зрения противоположна расхожему уверению, что цель якобы оправдывает средства. Мои средства определяются пониманием своей судьбы, предлагающей мне ту чашу, которая меня не минует, – следовательно ее надо испить…

Счастье… это такая штука, которая от нас не зависит, но намерение следовать велениям своей совести зависит только от нас.

Я всегда считал, что искусство должно нести в себе тоску по идеалу. Ведь искусство не поучает – оно облагораживающе действует на человека самим фактом своего присутствия. Оно должно поселять в человеке надежду и веру. Но оно не может быть нравоучением – иначе оно перестанет быть искусством. Даже Толстой менее всего убедителен тогда, когда пытается проиллюстрировать в своих романах собственную тезу, что порок наказан, а добродетель торжествует. Искусство становится беспомощным, когда пытается что-то доказать. И там, где Толстой не пытается подводить итоги, расставлять все по своим местам, а просто пишет, пишет и пишет, ощущая связь с Землей, любовь к людям, – тогда он становится неотразимо убедительным. Когда он подобно маньяку не может оторваться от листа бумаги, эти страницы совершенно неизъяснимым образом трогают душу. И мы, закрывая книгу, встаем из-за стола совершенно другими, изменившимися, обновленными, с ощущением того, что прикоснулись к чему-то высокому и, кажется, поняли, ради чего мы живем.