Ташкент - город хлебный — страница 4 из 17

Утром легче стало.

Развернулись поля, пробежали мимо будки, мужики на лошадях, бабы, ребята, деревни.

Мишка, утомленный за ночь, крепко спал около паровозной трубы. Баба кормила ребенка грудью. Мужик с расстегнутым воротом выбрасывал вшей из-под рубахи. Другая баба кричала мужику:

— Не кидай на меня!

— Вошь я уронил!

— Где?

— Вот тут.

— Вшивый бес!

— Не ругайся, я найду ее: она у меня меченая — левое ухо разрезано, на лбу белое пятнышко…

На подъеме машина убавила ходу. Запыхтела, зафукала, остановилась.

— Приехали! — подумал Сережка. А мужик сказал другому мужику:

— Паровоз не работает.

— Значит, не пойдет?

— Винты расстроились.

Вылез человек в черной засаленной рубашке, начал стучать молотком по колесам. Вылез еще человек. Дернула машина раза два, опять остановилась. Попрыгали мужики из вагонов, бабы, и теплым ясным утром торопливо в полукруг начали садиться "на двор", недалеко от чугунки.

Сережка подумал:

— Видно, всем можно тут.

Ему тоже хотелось на "двор", но боялся прыгать, чтобы не отстать, терпел свое горе сквозь слезы.

— Мишка, айда с тобой!

— Я не хочу.

— Я больно хочу…

— Прыгай скорее!

Только хотел Сережка спрыгнуть, а народ закричал:

— Садись, садись, пошла!

Фукнула машина, заревел гудок — потащились.

Сережка заплакал.

— На двор я хочу!

— Погоди маленько, не надо.

Через минуту Сережка судорожно схватился за штанишки.

— Не вытерплю я!

— Постой маленько, постой! Скоро на станцию приедем.

Не хотелось Мишке конфузиться из-за товарища, а глаза у Сережки испуганно выворотились, лицо побелело.

— Ты что?

— Ушло из меня.

— Молчи, не сказывай. Сядь вот тут!

Сел около бабы Сережка, а баба говорит:

— Где у нас пахнет как?

И мужик тоже оглядывается.

— Кто-то маленько напустил!

— Какое маленько — живым несет.

Легче стало в брюхе у Сережки, сидит — не шелохнется.

Мишка в бок толкает его.

— Молчи!

9

Когда въехали в вагонную гущу на станции, быстро замелькали головы, руки, ноги, лошади, телеги на вагонных площадках. Остановилась машина далеко от станции. Мужики с бабами тут же попрыгали, прыгнули и Мишка с Сережкой. Мишка маленько прихрамывал на левую ногу, а Сережка совсем разучился ходить по земле. Голова кружилась, ноги спотыкались, и опять, как на машине, плавали вагоны в глазах, перевертывалось небо. Мишка тащил за собой.

— Айда, айда!

— Куда?

— Нельзя здесь — увидят…

Ушли из опасного места, очутились на пустыре около высокого забора. Поднял Сережка гайку в траве, очень обрадовался. В голове мелькнула хозяйская мысль: "дома годится!" — но Мишка сказал:

— Ты чего в карман положил?

— Гайку.

— Брось!

— Зачем?

— Обыскивать будут…

Сережка нахмурился. Жалко гайку бросать и на Мишку сердце берет. Что за начальник такой — везде суется! Взять да не слушаться никогда. Встали сразу все Мишкины обиды пред Сережкой — даже в носу защекотало. Стиснул гайку, думает:

— Пусть ударит!

Мишка еще больше рассердился.

— Брось!

— А тебе чего жалко?

Мишке было не жалко. Просто досадно, что Сережка поднял хорошую гайку, а он, Мишка, не поднял, потому что все время о хлебе думал и глаза под ногами не распускал.

— Мы как уговорились?

— Как?

— Все пополам делить.

— Это мы про хлеб говорили.

Лег Мишка на спину, долго смотрел на голубое кудрявое облако, плывущее по чужому далекому небу. В кишках начало булавками покалывать, во рту появилась слизь, вяжущая губы. Плюнул. Стиснул голову обеими руками, стал обуваться в лапти. Обувался рассеянно. Пересматривал оборины, худые пятки у лаптей, неторопко вытряхал пыль из чулок. Украдкой взглянул на Сережкин карман, где лежала соблазнительная гайка. Почесал в голове. Кому не надо — счастье. Он вот хлопочет, бегает, на вагоны подсаживает, а гайку нашел другой. Ударил Мишка чулком по кирпичу, сказал:

— Ладно, держи свою гайку, мне не надо…

Губы у Сережки оттопырились, глаза заморгали.

Подпотела гайка в кулаке, словно приросла к шаршавой ладони. Драка будет, если начнет Мишка насильно отнимать. Что за начальник такой — каждый раз нельзя ничего сделать!

Мишка взглянул исподлобья.

— С такими товарищами только и ездить по разным дорогам. Если хлеб мой жрать — ты первый, а за гайку готов удавиться. Кто тебя вытащил из ортачеки? И опять попадешь, если я не заступлюсь. И хлеба не дам больше, и уеду один от тебя. Оставайся с своей гайкой…

Губы у Сережки вздрагивали, глаза от обиды темнели. Слабо разжимался кулак на минуточку и снова сжимался еще крепче. Не гайку жалко — досадно. Зачем такой начальник Мишка? Зачем нельзя каждый раз ничего сделать?

Пошли.

Хотел Сережка рядом итти, Мишка отсунул.

— Иди вон там, не надо мне.

Шмыгнул Сережка носом, пошел позади. Поглядел на гайку в кулаке, вытер о колено. Жалко! И не давать нельзя. Завез Мишка на чужую сторону, возьмет да и бросит на дороге около киргизов.

Взгрустнулось.

Лизнул гайку языком два раза, неожиданно сказал:

— Мишка, давай кому достанется!

— Не надо мне.

— Ты думаешь — жалко?

Мишка вздохнул облегченно.

— Сознался чертенок! Все равно без меня никуда не уедешь.

Решили трясти два жеребья в Мишкином картузе: большую палочку и маленькую палочку. Сережка спохватился.

— Обманешь ты меня, давай по другому.

— Давай.

Поднял Мишка камешек, загадал.

— Я сожму два кулака. Возьмешь кулак с камешком — твоя гайка. Возьмешь кулак без камешка — моя гайка.

Долго раздумывал Сережка, который взять. Щурил глаза, отвертывался, даже помолился тихонько:

— Дай бог, мне досталась!

— Скорее бери!

— Левый!

Мишка причмокнул.

— Дурачек ты маленько приходишься! Я всегда в правой держу…

Вытащил Сережка гайку проигранную, еще больше захотелось есть. С ней сытнее было, а теперь все брюхо опорожнилось и во рту нехорошо.

Мишка хвалился.

— Какой я счастливый! Приеду домой, чего-нибудь сделаю из этой гайки или кузнецу продам за сто рублей.

Сережка настороженно поднял голову.

— Ну, за это — много больно!

— А что? Она железная, куда хошь годится.

— Сто не дадут.

— Давай спорить на два куска!

Грустно стало Сережке. Прошли шагов двадцать, сказал он, чтобы утешиться:

— Продавай, я еще найду — чугунную…

10

За станцией дымились жарники[4]. Пахло кипяченой водой, луком, картошкой, жженным навозом.

Тут варили, тут и "на двор" ходили.

Голые бабы со спущенными по брюхо рубахами, косматые и немытые, вытаскивали вшей из рубашечных рубцов. Давили ногтями, клали на горячие кирпичи, смотрели, как дуются они, обожженные. Мужики в расстегнутых штанах, наклонив головы над вывороченными ширинками, часто плевали на грязные окровавленные ногти. На глазах у всех с поднятой юбкой гнулась девка, страдающая поносом, морщилась от тяжелой натуги.

Укрыться было негде.

Из-под вагонов гнали.

Около уборной с двумя сиденьями стояла огромная очередь больше, чем у кипятильника. Вся луговина за станцией, все канавки с долинками залиты всплошную, измазаны, загажены, и люди в этой грязи отупели, завшивели, махнули рукой.

Приходили поезда, уходили.

Счастливые уезжали на буферах, на крышах.

Несчастливые бродили по станции целыми неделями, метались в бреду по ночам. Матери выли над голодными ребятами, голодные ребята грызли матерям тощие безмолочные груди.

Постояли Мишка с Сережкой около чужого жарника, начал Мишка золу разгребать тоненьким прутиком. Баба косматая пронзительно закричала:

— Уходите к черту! Жулик на жулике шатается — силушки нет.

Мужик в наглухо застегнутом полушубке покосился на Мишку.

— Чего надо?

— Ничего не надо, своих ищем.

— Близко не подходи!

На вокзале в углу под скамейкой лежал татарченок с облезлой головой, громко выговаривал в каменной сырой тишине:

— Ой, алла! Ой, алла!

В другом углу, раскинув руки, валялся мужик вверх лицом с рыжей нечесанной бородой. В бороде на грязных волосках ползали крупные серые вши, будто муравьи в муравейнике. Глаза у мужика то открывались, то опять закрывались. Дергалась нога в распущенной портянке, другая — торчала неподвижно. На усах около мокрых ноздрей сидела большая зеленая муха с сизой головой.

Сережка спросил:

— Зачем он лежит?

Мишка не ответил.

Кусочек выпачканного хлеба около мужика приковал к себе неотразимой силой. Понял Мишка, что мужик умирает, подумал:

— Хорошо, если бы этот кусочек стащить! Народу нет, никто не видит. Татарченок вниз лицом лежит. И увидит — не догонит. Себе можно побольше, Сережке поменьше, потому что он и сам поменьше.

Прошелся Мишка от стены к стене, мельком в окно заглянул. Ноги вдруг ослабли от сладкого ощущенья первого воровства, лицо и уши стали горячими. Ощупал Сережку невидящими глазами, торопливо шепнул:

— Погляди вон там!

— Где?

— Там, за дверью.

Раз, два — готово!

Сережка из дверей спросил:

— Мишка, чего глядеть-то?

— Не гляди больше, не надо…

По платформе бежали мужики за начальником станции, христом-богом просили пустить их вперед.

— Товарищ-начальник, сделайте для нас такое уваженье настолько!

— Ждите, ждите, товарищи, не могу!

Побежал и Мишка вместе с мужиками.

Остановились мужики, и Мишка остановился, держа за руку непонимающего Сережку.

Мужики сняли шапки, снял и Мишка старый отцовский картуз. Дернул Сережку:

— Сними!

Не выгорело дело, мужики начали ругаться. Мишка тоже сказал, как большой:

— Взятки ждут…

После барыню увидели — голова с разными гребенками.

Такие попадались в Самаре, отец покойный называл их финтиклюшками. Стояла барыня на крылечке в зеленом вагоне, на пальцах — два кольца золотых. В одном ухе сережка блестит, и зубы не как у нас: тоже золотые. Рядом ребятишки смотрят ей в рот. Бросит мосолок барыня — ребятишки в драку. Упадут всей кучей и возятся, как лягушки склещенные. Потом опять выстроятся в ряд. Перекидала мосолки барыня, бросила хлебную корчонку.