Ташкент - город хлебный — страница 9 из 17

Мишка глазом не моргнул.

— Что мне врать! Справься в орта-чеке, там знают.

— Кого?

— Дядю Василья.

Еропка головой покачал.

— Что-то не верится мне. Который тебе год?

— Четырнадцатый.

Переглянулись мужики, обшарили Мишку глазами со всех сторон:

— Обманывает сукин сын!

Подошел Семен, красная борода, строго спросил:

— Деньги есть?

Мишка глазом не моргнул.

— Есть.

— Сколько?

— А у тебя сколько?

Все засмеялись от такой неожиданности.

— Ай-да, мальчишка! Не сказывай ему — в карман залезет…

Прохор косматый больше всех поверил в Мишкину силу. Подсел поближе, разговор хозяйский завел.

— Давно твой дядя в Ташкенте служит?

— Третий год.

— Там останешься или домой вернешься?

Мишка лениво плюнул мимо Прохоровой бороды.

— Увижу. Понравится — останусь, не понравится — домой поеду. Даст хлеба бесплатного дядя пудов двадцать, и хватит до нового нам.

— А семья большая у вас?

Понравилось Мишке мужиков обманывать — неопытные, каждому слову верят. Поправил старый отцовский картуз, начал рассказывать теплым, играющим голосом. Семья у них небольшая: мать и два брата. Отец в орта-чека служил полтора года — из коммунистов он. Ну, убили его белогвардейские буржуи, теперь им пенсию высылают за это. А который сажал Мишку на той станции, товарищ отцу приходится, самый главный начальник. И письмо от него везет Мишка тому самому дяде, который в Ташкенте комиссаром служит. А этот самый дядя тоже письмо прислал Мишкиной матери: пускай, говорит, приедет мальчишка ко мне, я его поставлю на хорошую должность и хлеба могу выслать без задержки. Два раза Лопатинские мужики ездили к нему. Даст им дядя бумагу казенную — никто не трогает. Которых остановят, у которых совсем отнимут, а они покажут бумагу с дядиной печатью — пальцем не имеют права тронуть.

Наслушался Прохор Мишкиных сказок, позавидовал.

— Ты, видать, здоровый человек! Надо с тобой подружиться маленько.

Мишка глазом не моргнул.

— Чего со мной дружиться! Увидимся в Ташкенте — помогу.

— Как?

— Через дядю…

Сразу обогрела Прохора такая надежда. Заерзал, завозился он около Мишки, и голос ласковый сделался у него.

— Это бы хорошо, мальчишка… Сам знаешь, какие наши дела… Отнимают!

— Со мной не отнимут…

Тут и еще мужик подсел в хорошую компанию: слушать больно приятно.

— Ты что, паренек, не слезешь ни разу?

— Зачем?

— Маленько бы ноги размял.

Мишка улыбается.

— А чего их разминать-то, чай, они не железные!..

Наелись мужики горячей пищи, веселее стали. Трое к бабам легли на колени, трое кисеты развязали — деньги проверить. Один мужик целую кучу наклал бумажек николаевских, другой серебро высыпал в подол. Которые на коленях лежали у баб, песню затянули, Еропка убежал часы продавать.

Целый день ходили нищие по вагонам: бабы с ребятами, мужики босоногие. Подбирали мосолки выброшенные, глядели в вагонные двери страшными, провалившимися глазами. Плакали, скулили, протягивали руки. Боязно стало глядеть Мишке на чужое голодное горе — скорее бы тронуться с этого места. Хорошо, если поверили мужики, а выкинут из вагона — не больно гожа.

К вечеру захотелось "на двор", но выходить нельзя.

Стиснул зубы Мишка, начал в себя надувать, инда пузырь в кишках готов лопнуть. Воды много выпил, дурак, на той станции, а больше терпеть — испортиться можно.

Долго крутился Мишка, поджимая живот: и в себя надувал, и дышать переставал, зубы стискивал — никак нельзя больше терпеть. Огляделся кругом — народу немного. Только две бабы спиной к нему сидят, да мужик в углу поет "Иже херувимы".

Прислонился плечом, в дверях Мишка, будто на станцию глядит, и давай потихоньку пускать, чтоб не шумело.

— Слава богу, все!

21

Зашумели ночью мужики, закрутились, тревогой охваченные. Первым прибежал Еропка, словно сумасшедший.

— Машинист не хочет ехать! Задние деньги собирают. Если здесь сидеть — дороже встанет.

— Сколько надо?

— По ста рублей с человека.

— Ах, мошенники!

— Тише, дядя Иван, не надо ругаться. Здесь сидеть — дороже встанет.

Сели кольцом мужики в темном переполненном вагоне, вытянули бороды трясучие, словно колдуны лохматые. Расстегнули нехотя пуговицы у верхних штанов, вытащили дрожащими руками глубоко запрятанные десятки из нижних штанов. Дорого стоит копеечка мужицкая! Шумят в темноте бумажки, двигаются бороды вздернутые, одна на другую натыкаются.

— Все дали?

— Все.

— А мальчишка как?

— Ну-ка, разбуди его!

— Эй, ты, племянник! Деньги давай.

Хотел Мишка голову спрятать в мешках — ноги торчат. Ноги сунет в мешки — голова наружи. А мужики, как галки, теребят с двух сторон.

— Слышишь, что ли?

— Деньги давай!

Долго думать тоже нельзя — догадаются, и не думать нельзя. Поднял голову Мишка, нехотя в карман полез.

— У кого ножницы есть?

— Зачем тебе?

— Деньги расшить в подоплеке.

— Марья, дай ему ножик!

Нашарил Мишка бумажку в кармане, поднятую на той станции, громко сказал, протягивая дрогнувшую руку:

— Кто собирает деньги? Держи.

— Сколько?

— Сто.

Спас темный вагон.

Сунул Еропка бумажку Мишкину в потный кулак, побежал машиниста искать. А у Мишки голова закружилась от сильного волнения, и сердце затокало радостью.

Ну, и народ. Про дядю насказал — верят. Бумажку сунул вместо денег — верят. Или счастье такое Мишке, или мужики больно неопытные. Чудно!

А все-таки страшно.

Вернется Еропка скажет:

— Выкиньте этого жулика отсюда: он мне бумажку простую сунул…

Зажал Мишка голову обеими руками от страха, думает. И смешно ему над Еропкой, мужиком бузулуцким, и страх под рубашкой ходит острыми колючками.

Вернулся Еропка, шепчет мужикам:

— Сделал! Триста верст поедем с этим паровозом — без передышки. Машинист больно попался хороший. Я, говорит, товарищи, ментом перекину вас, потому что сам. понимаю, в каком вы положеньи.

— Значит, в точку попал?

— В самый раз.

— Это хорошо!

И Мишка в темноте улыбается:

— Это больно хорошо!

22

Охватили степи киргизские тишиной и простором, крепко стиснули старый расхлябанный паровоз, не пускают вперед. Вертит стальными локтями он, будто на одном месте крутится, голосом охрипшим помощи просит. Задыхается, пар густой пускает, как белое облако. Тает белый пар, черным дымом из трубы заволакивается. Тукают колеса, дрожат вагоны.

Не пускают вперед степи киргизские, тишиной и простором держат изогнутый хвост. Только под гору бешено срывается паровоз, крутит головой на поворотах, надвое переламывается, змеей тонкой извивается. Давит мосточки играющими колесами, фырчит, задорится, локтями светлыми проворно работает. Выскочит на бугорок, словно заяц испуганный, и опять по-старичьи с натугой тащит длинный примороженный хвост.

Весело Мишке смотреть на широкие степи киргизские, на дальний дымок из долины, на огромного верблюда, высоко поднявшего маленькую голову. Поглядит верблюд на Мишкин поезд, поведет во все стороны маленькой головой на выгнутой шее, снова спрячет черные губы в колючей траве.

Ни одной деревни вокруг.

Бугры плешивые, да коршуны степные сидят на буграх.

А небо, как в Лопатине, и солнышко, как в Лопатине.

Ветерок подувает в раскрытую дверь.

Лежат мужики — развалились, покоем охваченные, сытыми мечтами окутанные. Мирно торчат бороденки поднятые, громыхают чайники с ведрами. Кто гниду убьет в расстегнутом вороту, кто когтем поковыряет то место, где блоха посидела. Вытащит вошь из рубца, раздавит "несчастную" на крышке сундучной, посмеется:

— Вошь больно хорошая — жалко убивать.

— Зачем же убил?

— Без пропуска едет. Залезла под рубашку ко мне и сидит, чтобы орта-чека не нашла. Проехала две станции, кусать начала! Я везу ее, и она же меня кусает. Хитрая, черт!

Ржет вагон, покатывается со смеху.

Только Еропка, мужик маленький, с горем большим на часы посматривает. Долго искал дураков на базарах оренбургских, чтобы продать им сломанные часы заместо новых — не нашел. Торговцы над ним же смеялись:

— Дураки, дядя, все вывелись: ты самый последний остался.

Грустно Еропке, мужику маленькому.

Раскроет крышки у часов и сидит, как над болячкой, брови нахмурив. Под одной крышкой стрелки стоят неподвижно, под другой — колеса не работают. Пропали двенадцать тысяч — кобелю под хвост выбросил. А на двенадцать тысяч можно пшеницы купить фунтов пятьдесят. Налетел, черт-дурак, сроду теперь не забудет. Если о камень разбить окаянные часы — жалко: сосут двенадцать тысяч, как двенадцать пиявок, Еропкино сердце, голову угаром мутят.

Мужики нарочно поддразнивают:

— Сколько время, Еропа, на твоих часах?

— Что, Еропа, не чикают?

— Голову свернул он нечаянно им…

— Продаст! Эта веща цены не упустит. Только показывать не надо, когда будешь продавать…

Ржет вагон, потешается над Еропкиным горем.

Семен, рыжая борода, четыре юбки зацепил в Оренбурге. Сначала радовался, барыши считал. Проехал две станции, тужить начал. Слух нехороший пошел по вагонам: киргизские бабы и сартовские бабы юбок не носят, а в штанах ходят, как мужики.

Кряхтит Семен, рыжая борода, тискает дьявольские юбки. Упадет головой в мешки, полежит вниз рылом, опять встанет с мутными, непонимающими глазами. Выругает большевиков с комиссарами (как будто они во всем виноваты!), плюнет, зажмет горе в зубах, снова ткнется головой в мешки.

Иван Барала примеряет сапоги на левую ногу. Три пары купил он, радуется малым ребенком. За старые дают три пуда зерном, а у него совсем не старые. Стучит Иван Барала ногтем в подметку, громко рассказывает:

— Два года проносятся, истинный господь! Как железные подметки — ножом не перережешь…

Мишке легче.

Если бабы киргизские ходят в штанах, значит, и жалеть не стоит бабушкину юбку. Все равно дорого не дадут за нее, старенькая она. Пощупал ножик складной, улыбнулся: