Ташкент — страница 18 из 26

— В село сразу пойдём или сначала домой зайдёшь?

Надо же, Тэвана за человека посчитал, допустил, что у того могут быть собственные дела. Они пошли по старой дороге, вернее, дороги уже не было, ливень смыл её совсем, спустились в котловину и вышли к дому Тэвана. Тропинкой к дому пренебрёг, вернее, так: если бы в этом доме была женщина и семья, и поднимался бы дым над очагом, и сушилось бы развешанное во дворе бельё, то тропинку, по которой эта семья ходила бы по воду, — эту старую тропинку он презрел и свою спину руководящего работника не согнул, не прошёл, пригнувшись под слегой, на ходу прямо сокрушил остатки забора — как чужой злой буйвол ворвался во двор. Развалину ломать не преступление, если ни на что больше не годна, пусть уж вовсе от неё ничего не остаётся; но как же это получается, что Каранцы, Томаенцы, ну все, все до одного и в городе корни пустили, и здесь их забор крепче крепкого стоит, а нас последняя собака и та презирает. Сын брата ведь, считай, что брат родной; правда, забор ни к чёрту не годный, но это его небрежное презрение ранило сердце Тэвана — тот словно умышленно топил его и с особой враждой давал понять, мол, всё равно ты не человек и передо мною навеки виноват. Даже стороннему человеку, Арьяла и Огана матери, его поведение враждебным, и сами они оба чужими и бездушными к этому дому и этому саду показались. Давно, значит, подглядывала, а распознать не могла, и только когда ограда рухнула, крикнула от своей разрушенной хибарки (дом Арьяла тоже сущая развалина, честное слово):

— Эй, кто это, кто вы такие, что пришли и моего Тэвана дом разбираете, думаете, хозяина нет дома, так и можно?

Красавчика Тэвана, значит, своим посчитала, честное слово, так и сказала «моего Тэвана», честное слово, со своим Арьялом сравнила, ей-богу, старуха много чего уже не различала — не помнила, но одно было окончательно закреплено в сознании — что всю заботу гор тянут на себе, как два тягловых, два её Тэвана и что тень-хранительница её старшего сына Огана больше не осеняет их. У Тэвана перехватило горло.

— Мы это, матушка, мы и есть, Тэван я, — проговорил он с трудом.

Узнала по голосу, успокоилась, сказала:

— Ты что это частенько в село стал прибегать, Тэво-джан, Огана больше нет, товарища своего зачем одного оставляешь, теперь ведь ты ему вместо брата.

Он не ответил, окаменел на месте, и Старшего Рыжего ржанье очень ему в эту минуту не понравилось. Старший Рыжий сказал: «По важному делу идёт». И ещё больше обиделся, когда тот добавил:

— Каранцева старуха жива ещё, значит, то-то старушечий запах на всё село стоит, и не переведутся ведь, — и так он громко это сказал, всё равно как если бы у всего народа на глазах помочился.

Видно, слова русской как следует задели его, носком сапога поковырял землю, сказал:

— Не желают Верану здесь прислуживать, решили в Заводе начальниками сделаться. Не знают, что и там веник в руки им сунут.

Носком сапога из земли картошину выковырял. Посмотрел на Тэвана, снова копнул носком — опять картошина вылетела. Начальническим взглядом окинул сад, сказал:

— А знаешь ли ты, дорогой товарищ, что особое постановление правительства существует: земля, как приусадебный участок, твоя, но без дела стоять не должна. Это что же такое, — сказал, — октябрь на исходе, а у тебя картошка не выкопана.

А он уже и не помнил, сажал её весной или же это с прошлого года случайные клубни остались. На летних каникулах дочка, в интернате которая училась, малюсенький кусочек земли расчистила и как рукоделие, то есть как в прежние времена сёстры его рукодельничали, вот точно так же посадила рехан, цветы, укроп, два-три подсолнуха, две-три кукурузины… во всём саду один этот маленький живой кусочек и был, — и, глядя на него, можно было сказать, что есть ещё в этом доме жизнь — несмотря на то что разок-другой полила и перестала: опустились тонкие рученьки перед большими заботами отчего дома. Это родовая особенность асоренцевских девушек: молча подрастают и, став девушками, ни дня лишнего не остаются в отчем доме; а вспоминают его, уйдя, или нет, неизвестно, потому что ни разу больше там не показываются — свою чистоту и своё благополучие в чужом доме создают. Он сына в прошлый раз попросил, чтобы подпорки, что фасоль поддерживают, собрал и сложил под навесом и картошку — но так, чтобы школьным занятиям не во вред, между делом чтобы выкопал; парнишка подпорки собрал, да так между грядками и оставил, а к картошке и вовсе не притрагивался, лопату и ведро в огород принёс и забыл — спросить бы его, а зимой что ты будешь есть, зима-то не за горами, нельзя же, как в старые времена, в чужие дома торкаться и на чужой хлеб пялиться.

Старший Рыжий сплюнул сквозь зубы:

— Ежели бы в этом селе руководство по закону двигалось, давно бы у тебя землю отобрало, сказало бы, вон, мол, твоя дорога, ходи по ней сколько хочешь, а на землю эту и не смотри.

Сказал (Тэван):

— Вот и я, это самое, про то же говорю, не могу же я надвое разорваться, и в горах своё дело делать, и в селе.

Сделал вид, что не слышит: с пиджаком, как дядья, на плечах, как дядья перед народом (перед ними если даже один человек — уже публика), торжественно-медленно обвёл взглядом наш несчастный двор и снова сплюнул сквозь зубы. Что случилось, отчего это он какой-то не такой, официальный больно? Потом уж мы поняли, что поскольку его из руководства погнали, он теперь в большом конфликте с дядьями и вот вышел осмотреть село, чтобы ко всему придраться и поставить вопрос ребром: «Народ из села валом валит, село разваливается, о чём вы, руководители, думаете?» Сказать так и стать в сторону: дела, дескать, плохи, потому что руководитель не я, потому что в руководстве выстроились — вы.

Уж на что балкон, — конечно, не был прибран, как у Симона или у русской, но дочка, перед тем как уйти в школу, подмела, почистила — и балкон ему не понравился, особенно не понравился висячий замок: посмотрел, сплюнул сквозь зубы и толкнул коленом дверь.

Тэван думал, парень забыл запереть дверь, но парень был дома. Поел прямо в постели рыбных консервов и с книжкой в руках уснул. В прошлый приход Тэван оставил на окне недоваренную картошку, парень должен был подбросить в печь два-три полешка, сварить эту картошку и съесть вместе с рыбными консервами — так и стояла эта картошка на окне. Матери не было, чтобы пришла, шалью укрыла или чтобы сказала: спать хочешь, ступай в постель, — молчаливое фото светлой памяти Вардо, считай, что печальная повесть Ованеса Туманяна о Братце Ягнёнке: бессловесного Братца Ягнёнка хотят зарезать, а сестра Мануш на дне моря лежит, не может братцу помочь, плачет только и приговаривает: «Братец мой братец, сиротинушка-братец». На овитовских дорогах научился, курил уже, два окурка валялось в консервной банке, но табаком от парня не пахло — дыхание лёгкое, щёки раскраснелись, как агнец невинный спал. Не подумал, что в преступлении уличён — на урок не пошёл и курю, — проснулся, узнал, улыбнулся радостно, пришёл, сказал, пришли!

Старший Рыжий ударил тяжёлым сапогом по ножке тахты, сказал:

— Вставай, парень, ты что это не в школе?

Ребёнка не ударил, по ножке тахты стукнул, но, считай, что отца на глазах ребёнка и ребёнка на глазах отца — обоих побил и унизил, честное слово. Тэван чуть не задохнулся, так ему стало горько, забыл даже, зачем пришёл, и повторил:

— Это самое, и верно, чего не в школе?

Матери не было, чтобы расцеловала, растормошила, подняла с постели и сладким чаем напоила, то ли будильник не зазвонил, то ли мальчик звонка не слышал, — как ягнёнок, не понимал ещё, что сирота он, потёр сонные глаза, улыбнулся, сладко зевнул.

Сказал (Рыжий):

— Напрасно деньги тратишь, в Ташкент идёшь, вот тебе готовый Само.

А он решил — даже если они двое на земле останутся, не отвечать на его слова, не соглашаться, не возражать, вообще рта не раскрывать, но не выдержал — красивое лицо поднял, глаза закрыл, сказал:

— Это почему же Само и чем плох Само, чем хуже других? — то есть хотел сказать, почему это мы все — и дети наши, и отцы — почему это у нас в роду все Пыльные и Само, а вы, все до единого, — сплошные удачники.

Не ответил, не обратил даже внимания, сказал:

— Книжку, или что там должен взять, бери, выходи, Допустил, что Тэван самостоятельный человек и может свои домашние тайны иметь, то есть не захотел узнать, где тот сберкнижку прячет, повернулся, вышел из комнаты. Спросить бы его — ты своего ребёнка, когда тот спит, сапогом пинаешь или же осторожно укрываешь одеялом?

Сберкнижку он прятал за материной фотографией, Вардо в другом месте прятала, но девочка от брата перепрятала и про новое место тихонечко отцу сказала, как светлой памяти мать тихонечко на ухо шепнула — та штука, дескать, за бабушкиной фотографией. То есть как раньше бабка прятала в кармане передника кусок сахара или две-три конфеты, точно так же хранила теперь деньги.


Как точно подметила их пришлая невестка, наши местные цмакутские вожаки выстраивались плечо к плечу перед конторой, перед местным условным правлением. Условным потому, что заполнить бумагу и внизу размашисто подписаться — могли, но печати своей не имели, Овит отобрал у них печать, подписанную ими справку полагалось отнести в Овит, а уж Овит печатью мог удостоверить её правильность, а ежели, скажем, Овит печати не ставил, это значило, что здешние подписи и свидетели — нуль. Мураденц-дед держал большое поголовье овец и был человек с достатком, из расчёта — каждому сыну по комнате — длиннющее помещение выстроил; нашему местному руководящему составу приволье, но сознательная привычка заставляла их смыкаться плотным рядом перед лицом захватчика — соседнего Овита. В конторе, в центре балкона одна доска в настиле сломалась и безобразно провисла — они всё время помнили, что это неудобно и опасно, даже мастеру Симону дали знать, чтог бы взял инструмент, пришёл, подлатал, но ответа не было, старик полагал, наверное, что свой долг перед обществом уже выполнил. Телефон находился тут же; на то, чтобы отнять у нас