Татищев — страница 40 из 78

Теории естественного закона не порывали с библейской легендой о сотворении мира. Для Прокоповича критериями истины в равной мере были и Библия и опыт. И Татищев верит, что человек состоит «из вечного и временного, то есть души и тела». Однако он не хочет «отягощать» собеседника этими предметами. Важнее знать, что человеку «полезно и нужно и что вредно», то есть познать «добро и зло».

Библия как критерий истины Татищеву явно мешает. Грех Адама, по Библии, и заключался в стремлении познать добро и зло. Татищев настаивает на том, что «не слова, но разность состояния и следствия разуметь должно», то есть надо истолковывать не выражения Библии, а те обстоятельства, которые там описаны. Так, Адаму можно было и не знать зла, поскольку его еще не было в природе. Теперь же человек обязан учиться, чтобы избавиться от него.

Много лет за Татищевым тянулся шлейф подозрений в еретичестве и неверии. В 1714 году в Лубнах Татищев настоял перед фельдмаршалом Шереметевым на освобождении приговоренной к сожжению «колдуньи», чем мог напугать окружение фельдмаршала едва ли не более, нежели самым изощренным ведовством. Выше приводилась придворная сплетня о реакции Петра I на вольнодумство Татищева, упоминалось о наговорах Родышевского. Весьма резкий характер принимали и столкновения его на этой почве с Прокоповичем. Татищев стремился снизить значение Священного писания как средства познания мира. Прокопович вставал на защиту «богодухновенности» Библии.

Об одном характерном столкновении рассказывает сам Прокопович. Речь коснулась библейской «Песни песней». Татищев, «поворотя лицо свое в сторону, ругательно усмехнулся», «поникнув очи в землю с молчанием и перстами в стол долбя, претворный вид на себя показывал». Заподозрив сомнение, Прокопович поставил вопрос: что ему на ум пришло? Татищев решился высказаться откровенно: «Давно... удивлялся я, чем понужденные не токмо простые невежи, но и сильно ученые мужи возмечтали, что Песнь песней есть книга Священного писания и слова божия? А по всему видно, что Соломон, разжизася похотию к невесте своей, царевне египетской, сия писал, как то у прочих, любовию зжимых, обычай есть, понеже любовь есть страсть многоречивая и молчания не терпящая, чего ради во всяком народ» ни о чем ином так многия песни не слышатся, как о плотских любезностях».

Прокопович признает, что он не нашелся, что возразить Татищеву. Он лишь пообещал написать трактат, что некоторое время спустя и выполнил. Написанный незадолго до событий 1730 года трактат носил недвусмысленное название: «Рассуждение о книге Соломоновой, нарицаемой Песнь песней, яко она есть не человеческого, но духа святого вдохновением, написана от Соломона, и яко не плотский в ней разум, но духовный и божественный заключается, против неискусных и малоразсудных мудрецов легко о книге сей спомышляющих». Никаких иных «малоразсудных мудрецов», кроме Татищева, в числе оппонентов Прокоповича, очевидно, и не было. Но крепкие выражения, конечно, не могли заменить действительных доказательств, и если в чем-то и мог трактат убедить Татищева, то это в том, что нужно быть осторожным в выражении своих сомнений. Тем не менее позднее, в «Лексиконе», Татищев открыто настаивает на том, что «в делах философских или естественных не потребно никакое от письма доказательство, зане оно само собою, то есть природными обстоятельствами, утвердиться должно».

В «Разговоре» Татищев находит такой поворот, который позволяет ему избавиться от необходимости обращения к Библии, не ставя себя самого под непосредственный удар ревнителей правоверия. Теория естественного закона предполагает деизм в истолковании вопросов веры: бог признается в качестве первотолчка, но затем естественные законы действуют независимо от него. С естественным законом сосуществует и письменный «божеский» закон, отраженный в Библии. Но божественный закон дошел не непосредственно, а через пророков, то есть людей. Люди же сами подвержены влиянию естественного закона и естественных побуждений. Поэтому-то необходимо согласовывать их понимание «слова божия» с тем, что вытекает непосредственно из естественного закона. В итоге естественный закон становится критерием истины и для библейских текстов. «Церковный» же закон, разработанный «властолюбивым» и «сребролюбивым» духовенством, и вообще лишается какого-либо самостоятельного значения и нуждается в строгой проверке с точки зрения соответствия его естественному и божественному законам.

Постановка естественного закона во главу угла и в оценках, и в процессе познания неизбежно толкала Татищева от деизма к пантеизму — учению, растворявшему бога в природе и являвшемуся одной из форм материализма в эту эпоху. Так, говоря о зарождении зла, Татищев упоминает и понятное собеседнику «преступление» Адама, и, очевидно, более кажущееся ему самому достоверным «повреждение природы». Очень часто ему приходится останавливать себя именно там, где разногласия божественного закона с естественным нельзя устранить без явного ущерба для первого.

Вразрез с богословской традицией Татищев отказывается обсуждать вопрос о происхождении души и ее местопребывании. По его заключению, вопрос этот «можно положить за неведомый или непостижимый, зане славнейшие древние и новые философы, а особливо Невтон и Лейбниц решить отреклися». Элемент агностицизма в данном случае служит средством уклонения от схоластического спора. Но он подводит собеседника к мысли о тесном взаимодействии души и тела.

Ум и воля традиционно признавались неизменными свойствами души, что исключало возможность их совершенствования. Татищев же напоминает, что древние философы волю и страсти относили к качествам телесным, то есть материальным. В итоге ум «яко царь властвует, а воля влечет на всякое хотение». И человеку нужно «прилежать, чтоб ум над волей властвовал».

Воля выражается в естественных стремлениях человека: любочестии, любоимении и плотоугодии. Качества эти жизненно необходимы. Но они уподобятся лошади без узды, если не будут направляться умом. Честолюбие предохраняет от дурных поступков. Но чрезмерные гордость и властолюбие могут к ним повести. Любоимение побуждает к трудолюбию и бережливости. Стремление же к роскоши может оказаться губительным. Плотоугодие обеспечивает и сохранение жизни, и ее продолжение в потомстве. Аскетическое «умаление» естественных стремлений вопреки христианскому идеалу Татищев находит вредным. Он предостерегает, чтобы «сии слова какому пустосвяту или паче суеверному ханже... на зубы не попадись, каковые по их злой природе яко пауки и от доброго цветка яд произносить обыкли». Ветхозаветному «Закону письменному» он противопоставляет наставление апостола Павла, который «воспрещение брака учением бесовским имянует». Продолжение рода, по Татищеву, обязанность человека. О вреде же «избыточественного к женам любления» каждому «довольно известно».

Подобным образом оценивает Татищев и требование соблюдать посты. Он в равной мере осуждает «избыточество и недостаток». Любое полезное дело превращается в свою противоположность при утрате чувства меры. «Все внутренние болезни, — полагает Татищев, — ни от чего иного как объядения происходят». Врачи свидетельствуют, что «тысяча раз более от избытка пищи и пития употреблением сами себя убивают», чем умирают от голода. Человек должен знать, что полезно и что вредно для его организма, и этим знаниям следовать. «Изнурение постом» может превратиться в социально опасное дело, когда от него страдают лица, ответственные за судьбу других людей.

Показав «телесную» основу воли человека, Татищев с той же мерой подходит и к другому признаку «души» — уму. Память, смысл и суждение признавались врожденными и в рамках естественного закона. Татищев взывает к здравому смыслу собеседника: всем очевидно, что разные люди обладают названными качествами в различной степени. И это потому, что «наши члены от частого употребления к действу обыкают». И подобно тому, как обретают «способности» «внешние члены», должны совершенствоваться и «внутренние». «Частое употребление» или обучение способствует «внятному понятию, твердой памяти, скородвижному смыслу и порядочному суждению». Иными словами, формальное признание существования бессмертной души не мешает убеждению, что реальное проявление ее свойств вполне материально и управляется материальными же законами.

Связь обучения с материальной сущностью организма доказывается и восприимчивостью к обучению животных, у которых духовной сущности богословами вообще не предполагается. Правда, этот аргумент можно повернуть и в другую сторону: животные и «без всякого научения благополучны». Но животного оберегает изначальная приспособленность к внешней среде. Наиболее же разумное из творений — человек — такой защиты лишен. «Ежели б не помощь других людей жизнь его содержала, — заключает Татищев, — тоб, конечно, смерть купно с началом живота являлась». И в этом, оказывается, заложен большой смысл: дабы человек «помощь ближнего всегда полезною и нужною почитал, и для того любовь взаимно показывать тщился, сам наиболее, нежели оные о своем благополучии прилежал». Поскольку природа не дала человеку естественной защиты, он должен выработать ее сам во взаимодействии с другими людьми.

Жизнь человека, переходит Татищев к другой теме «Разговора», составляется из младенчества, юности, мужества и старости. И на каждом отрезке человеку необходимо учиться. Младенчество — это время почти полной его беспомощности, и потому сплошной период обучения. «Воля к благополучию» у младенца ограничивается желанием есть, пить, спать, играть. Но он любопытен: «о всем спрашивает и знать хощет». Этот естественный интерес необходимо использовать «к научению легких наук, о котором не много думать надобно». Хорошо, например, усваиваются в этом возрасте языки.

Опасности подстерегают человека и в юности. Юноша «за наивысшее благополучие почитает» «музыку, танцование, гуляние, беседы, любовь женскую, любодейство». Без совета старших он может наделать немало глупостей. Вместе с тем в этом возрасте доступны многие науки, требующие «разсуждения».