Пётр Иванович взял протянутые ему листы и начал с указанных ему строк:
Я Деву в солнце зрю стоящу,
Рукою Отрока держащу
И все страны полночны с ним.
Украшена кругом звёздами,
Разит перуном вниз своим,
Гоня противности с бедами.
И вечность предстоит пред Нею,
Разгнувши книгу всех веков,
Клянётся небом и землёю
О счастье будущих родов,
Что Россам будет непременно
Петровой кровью утвержденно.
Отверзлась дверь, не виден край,
В пространстве заблуждает око;
Цветёт в России красный рай,
Простёрт во все страны широко.
Млеком и мёдом напоенны,
Тучнеют влажны берега,
И, ясным солнцем освещенны,
Смеются злачные луга.
С полудни веет дух смиренный
Чрез плод земли благословенный.
Утих свирепый вихрь в морях,
Владеет тишина полями,
Спокойство царствует в градах,
И мир простёрся над водами.
— Да, вот какой расцвет ждёт наше отечество в твоём царствовании, матушка, — закончил Пётр такими словами чтение виршей. — А кто сей пиит?
— Сказали, какой-то Ломоносов, — ответила императрица.
И тут раздался голос Ивана:
— Осмелюсь добавить, ваше императорское величество, Михайло Васильевич Ломоносов — то большой пиит, не менее чем Тредиаковский или кто иной. Я знаю его оду на взятие Хотина. Там есть такие чудные стихи, что звучат как настоящая музыка.
— И ты можешь их повторить? — заинтересовалась Елизавета Петровна.
— Если вашему величеству будет угодно услышать, я готов. — И Ванюша начал громко декламировать:
Восторг внезапный ум пленил,
Ведёт на верьх горы высокой,
Где ветр в лесах шуметь забыл;
В долине тишина глубокой.
Внимая нечто, ключ молчит,
Который завсегда журчит
И с шумом вниз с холмов стремится.
Лавровы вьются там венцы,
Там слух спешит во все концы;
Далече дым в полях курится.
— Обрадовал ты меня, Ванюша. Несказанно обласкал и мой слух, и мою душу, — произнесла императрица. — Не хотел бы ты послужить мне при моём дворе? Согласен? В таком случае жалую тебя званием камер-пажа.
Часть перваяПРЕДСТАТЕЛЬ МУЗ
Уроки профессора Ломоносова
ихель! Там к тебе. Айн официр.
Полная, в белом фартуке и белом чепце на голове, настоящая немецкая фрау два раза осторожно постучала в дощатую дверь коморки.
— Сколько раз я тебе говорил, что ты уже не в Германии, а в России и что ты теперь не Елизавета Христина, а Елизавета Андреевна, а я вовсе никакой не Михель, а Михайло Васильевич!
Муж в раздражении бросил перо на стол, за которым что-то писал, и, поднявшись во весь свой исполинский рост, неловко задел за край столешницы, так что чернила из склянки, упавшей набок, залили исписанные листки.
— Какой офицер? Где он?
Но поручик уже входил в дверь:
— Здесь изволит жительствовать профессор химии господин Ломоносов?
— Он самый перед вами, господин поручик, — ответил великан, и на его круглом мужицком лице следы гнева уступили место щедрому добродушию. — Чем обязан?
— Повеление самой императрицы, — отчеканил поручик, бросив в приветственном жесте два пальца к треуголке, — доставить вам вознаграждение её величества. Коротко говоря, две тысячи рублёв!
— Эка штука! Лиза, Лизавета Андреевна, слышала, какое богатство к нам привалило? Ну, голубчик, давай отсчитывай сей фарт.
— Так деньги, господин профессор, на улице. На двух возах, кои мне велено было сопровождать и доставить по назначению. Счас дам команду солдатам, а вы прикажите, куда внести.
И впрямь внесены были мешки с серебряными и медными монетами.
Михаил Васильевич, точно балуясь, приподнял одною рукою тяжеленную ношу и качнул своею крупною головою:
— Никак в мешке полтора пуда.
— Так точно, господин профессор, в каждом мешке ровно по полтора пуда, а в пересчёте на рубли — по двадцать пять Рублёв. Итого мешков этих, сами изволите видеть, ровно на две тыщи. Ежели сумлеваетесь, прикажите пересчитать.
— Это как же, выходит, я беру под сомнение само её императорское величество? — неожиданно вскипел Ломоносов, и лицо его, до сего момента добродушное и рыхлое, стало суровым. — Эк чего изрёк: пересчитать! Да мне, братец, к тому же ещё и работать надо, а не тратить время попусту. Вот вам, господин офицер, передайте солдатам за труды.
Ломоносов быстро вспорол бечёвку, которою был упакован мешок, и, зачерпнув две или три горсти медяков, ссыпал их в подставленную офицером треуголку.
— Медные денежки! — вдруг тепло и раздумчиво проговорил он. — Вот на них и куплена вся моя учёность — на пятаки и копейки, которые сам, отроком ещё, учился отрабатывать. И все их — на книги, тетрадки да перья с чернильницами. Каждую монетку берег. Это ещё когда на Москве в Спасских школах учился, куда пешком пришёл из родных поморских мест, что у самого Белого моря. Убежал тогда из отцовского дома гол как сокол, в чём, считай, мать родила, — так томила меня жажда учения. А потом каждую такую монету, только уже не в копейках, а в талерах, скупясь, считал на чужбине, в Германии. В течение полпята года — сиречь четыре цельных года с половиною — учился на гроши сначала в Марбургском университете, а затем во Фрейберге, на руднике. Вот что для меня значат сии медные да серебряные кругляки. На них многое можно сделать. А вам, солдатам, от моих и императрицыных ныне щедрот — на веселие! Выпейте, ребятки, за моё и её императорского величества здоровье.
Он снова присел к столу, когда в дверь опять просунулся белый чепец Елизаветы Андреевны.
— Шуфалоф, Ифан Ифанович.
— A-а, проси! — вскочил со стула и встретил гостя, когда тот ещё стеснительно входил в прихожую, — Не ушибитесь об сии мешки, что загородили вход. Это — сокровища, а я как банкир отныне. А куда их, сии мешки, коли сами ведаете: две комнатки в моей квартире, и одна другой менее. Не повернуться. Но, как говорится, в тесноте, да не в обиде! А сия теснота, что образовалась нынче перед самым вашим прибытием, — на вес золота!
Шувалов стеснительно улыбнулся:
— Рад за вас, милейший Михаил Васильевич. Сия поклажа — от императрицы? Давеча слыхал, как она распорядилась: заплатить за оду пииту Ломоносову две тыщи из казны. Я, право, рад за вас. Да и как было не оценить сочинённое вами. Я ночью встаю, и на памяти у меня ваши прелестные слова:
Царей и царств земных отрада,
Возлюбленная тишина,
Блаженство сел, градов ограда,
Коль ты полезна и красна!
— Нравится? — спросил Ломоносов и сам подхватил далее:
Вокруг тебя цветы пестреют
И класы на полях желтеют;
Сокровищ полны корабли
Дерзают в море за тобою;
Ты сыплешь щедрою рукою
Своё богатство по земли.
Они стояли друг перед другом — чем-то похожие и в то же время разнящиеся один от другого. Оба — отменного роста, и у обоих — крупные черты лица. Только одного уже коснулись лета — счёт годков подкатил к сорока; другому едва успело исполниться два десятка. И первый к тому ж был взрывчат, резок, постоянно меняющийся на глазах; второй — спокоен, с виду даже робок и нежен, как девица.
— Доволен, не скрою. И не токмо дорогим для меня, сидящего и по сей день на скудном профессорском жалованье, подарком, сколь тем, что по душе пришлись мои стихи нашей дражайшей императрице. И Академии нашей президент, через коего я передал свою оду её величеству, мне уже изволил сообщить о её высочайшем одобрении. Потому он, граф Кирила Григорьевич Разумовский, отдал такое распоряжение: оду профессора химии господина Ломоносова «На день восшествия на всероссийский престол её величества государыни императрицы Елизаветы Петровны» отпечатать в одном экземпляре на александрийской бумаге и переплести в золото и муар, а внутри склеить тафтой. Сие — для самой императрицы. Две же другие книжки, для их императорского высочества, переплесть-де в тафте красной, внутри оклеить золотою бумагою. А остальные двести пятьдесят два экземпляра изготовить для знатных особ — не так роскошно, но в то же время и прилично.
— Великая для пиита честь сие внимание, — произнёс Шувалов. — Кажется, никого доселе так прекрасно не обряжали типографские мастера, даже самого Тредиаковского, хотя он, как и вы, — тоже профессор Академии.
Ломоносов заметно посуровел:
— Тредиаковский! Профессор! Нас с ним, Василием Кирилловичем, в один день, тому уже как три года, произвели в профессоры Академии Российской. И оба мы здесь, на Васильевском острову, в церкви Апостола Андрея, давали присягу. Но тож он, Тредиаковский, был избран в сей почётный сан лишь как пиит, а я — как предстатель науки из наук — химии! Да со стороны кому — так всё едино: и тот и этот — оба профессоры... Небось и её величеству я известен токмо как стихотворец, не так ли?
— То правда. Во всём объёме вашего, любезный Михаил Васильевич, гения её величество о вас не ведает, — деликатно вздохнул Иван Иванович, и румянец вдруг разгорелся у него на лице, как говорится, во всю щёку.
— Вот-вот! — подхватил Ломоносов. — Ещё за полгода до восшествия на престол нашей благодетельницы императрицы возвернулся я на родину из Германии и как рыба об лёд добивался, чтобы меня из студентов определили на должность.
Отчаялся, написал на её, матушки, высочайшее имя. Проклятый Шумахер и все немцы, заполонившие нашу Академию, созданную по воле Великого Петра, скрипя зубами нехотя определили меня в адъюнкты. Держали словно мальчика на побегушках: то лекции читать, когда другие ни русского, ни латыни не знают, то с их немецкой тарабарщины или с той же латыни или галантного французского, для их же личного, корыстного употребления, ты, Михайло Васильевич, изволь в короткие сроки перевесть... И профессором стал — негде опыты химические и физические весть. Для чего ж я там, в Германии, все эти науки отменно перенял, что в химии и физике, в горном деле и в металлургии могу не только других учить, но и к тем наукам принадлежащие полезные книги с новыми открытиями писать способен. Да где было ставить опыты? Только с приходом его сиятельства, нового президента Академии, кажись, дела переменились — построил я свою лабораторию! Вот что значит свой, русский, стал во главе наук наших.