— А что, — прервала его размышления Елизавета, — ты не знаешь, как — в стихах или в прозе — вознамерится сочинять свою трагедию господин Ломоносов?
— Смею заметить, что его проза по силе воздействия, по выражению чувств не уступает поэзии, — тут же ответил Шувалов.
— То верно, — согласилась с ним императрица. — Достаточно вспомнить его «Слово похвальное», с коим он выступил на торжественном собрании в Академии в прошлом годе. Сей оттиск, мне поднесённый, я храню по сей день. И не только потому, что «Слово» посвящено моей особе, но оно — достойное восхваление свершений моего великого родителя.
Сия речь Ломоносова была произнесена ноября двадцать шестого дня прошлого, 1749 года и произвела величайшее впечатление на собравшихся в зале Академии учёных и знатных особ императорского двора. Произнесённая в годовщину начала нового царствования, речь эта с первых слов поразила своим чувством.
«Естьли бы в сей пресветлый праздник, Слушатели, в которой под благословенною державою всемилостивейшая Государыни нашея покоящиеся многочисленные народы торжествуют и веселятся о преславном Ея на Всероссийский престол восшествии, возможно было нам, радостию восхищенным, вознестись до высоты толикой, с которой бы могли мы обозреть обширность пространного Ея Владычества и слышать от восходящего до заходящего солнца беспрерывно простирающиеся восклицания и воздух наполняющий именованием Елисаветы, коль красное, коль великолепное, коль радостное позорище нам бы открылось!»
Слог был выбран высокоторжественный, словно и сам оратор, и все слушающие его прониклись вдруг музыкою самых высоких сфер и с сей космической высоты обозревают необъятные просторы великой Российской державы.
Но нынешняя гордость — это и гордость предшествующего великого царствования. Ибо свершения нынешние, в том числе и торжество наук, — это продолжение подвига Петра Великого.
«Нет ни единого места в просвещённой Петром России, — провозглашал оратор, — где бы плодов своих не могли принести науки, нет ни единого человека, который бы не мог себе ожидать от них пользы».
— Сие «Слово похвальное», — сказал Шувалов, — связывает воедино два царствования, коим надлежит в истории российской оставить самый великий след. И те, кто живёт теперь на земле, непременно должны знать и гордиться деяниями пращуров. А для этого следует тем, кто родился ещё во временах Петровых, собрать всё, что составляет нетленную память отца вашего и отца всего нашего народа — Великого Петра.
— Писать его историю? — догадалась Елизавета. — Так кому ж сие по плечу?
— Осмелюсь назвать имя истинного учёного и пытливого мужа. То, ваше величество, господин Ломоносов, — твёрдо произнёс Иван Шувалов. — Вы повелели ему сочинить трагедию, в чём не ошиблись. Полагаю, что и другое ваше высочайшее повеление — начать составление всей истории российской, даже с самых древнейших её времён, — он способен исполнить с большим вдохновением и прилежанием.
Императрица была уже полностью одета. Она опять внимательно оглядела себя во все зеркала и отошла от туалетного стола.
— В твоих, Ванюша, словах есть резон. — Её большие глаза излучали зеленовато-голубой свет. — Надо бы его пригласить. Но когда? Теперь я не тем занята — у меня на уме маскарад. Вот к зиме ближе, когда возвратимся в столицу...
— А ежели бы прямо в завтрашний день? — неожиданно спросил императрицу Шувалов. — Скажем, ближе ко второй половине дня ваше величество соизволили бы принять господина Ломоносова.
— Завтра? Но его надо о том уведомить. Говорил же ты нынче с Кирилой Разумовским, он над ним президент. Вот бы и повелеть ему доставить сюда, в Царское, означенного профессора.
Румянец залил щёки Шувалова — так он обрадовался только что услышанным словам.
— Я, ваше величество, словно прочитал ваши благосклонные мысли и осмелился повелеть графу от вашего всемилостивейшего имени назначить рандеву господину Ломоносову завтра, после полудня, — сказал и приложил свою руку к сердцу, то ли принося извинения за свой поступок, то ли подтверждая то, что его душа и её — одно целое.
— Ты воистину читаешь мои мысли, — Елизавета снова улыбнулась улыбкою одних глаз.
Обида и гордость графа Миниха
Здесь, в приполярной сибирской тайге, не токмо само лето, но каждый летний день были коротки, как воробьиный скок. Потому как, даже в нашем, российском, понимании, сей тёплой, напоенной солнцем поры в этих краях, считай, попросту не бывает. Вот уж где-то в июне сойдёт снег, потом вскроются реки и оттают болота, а через какой-нибудь месяц, уже в августе, на смену мошкаре и гнусу закружатся в холодном воздухе белые мухи.
Значит, тут каждый час отдавай делу. В этот воробьиный скок сумей управиться со своею работою, плодами коей тебе в этой непролазной глухомани жить всю зиму, аккурат до нового крохотульного времени года, когда можно опять наловить рыбы, собрать с гряд кое-какой недозрелый овощ, наломать в тайге веток зверобоя, черемши и других лекарственных растений и трав, кои созданы Господом человеческого здоровья для, да накосить сена, если имеется коровёнка или лошадка.
Рослый, в одной холщовой робе мужик, однако с редкими седыми волосами, мощно орудовал вилами во дворе, обнесённом высокою бревенчатою оградою. Другие мужики, кто совсем моложе его, ловко подносили навьюченные на спину пуки свежескошенной травы и сваливали их у подножья растущего на глазах стога.
— За тобой, Иван Богданыч, не успеть. Вон нас трое, а всё ж ты нас обгоняешь.
— Так все думали: Миних только шпагою махать горазд. А того многим неведомо, что мой род — то никакое не графское, а крестьянское сословие. Дед мой, а ещё раньше и его дед, и того деда дед — все трудились на полях да ещё занимались водяным делом.
— Это как же? — Мужики, поднёсшие последнее сено, сели в кружок.
— Земля наша, где Господь дал мне жизнь, лежит в далёкой Германии, у самого Немецкого моря. Как и у вас здесь — низина, болота, да ещё море набегает: всё ей, воде, мало своих просторов, так норовит ещё и нашу скудную пашню под себя забрать. Вот и строили мои предки спокон веков на землях тех плотины и каналы, чтобы, значит, морскую волну отвести, укротить её набеги. Так что я от деда и отца перенял сей тяжёлый труд. А это уже потом, когда батюшка мой, Антон, подался на военную службу, получил он чин подполковника. Но всё едино — от датского короля заимел звание главного надзирателя над плотинами и всеми водяными работами в графствах Ольденбургском и Дельменгорстском.
Да и я начал с того же, когда по отцовскому примеру пошёл по военной стезе. Царь Пётр Великий, когда я поступил к нему на службу, первое, что поручил мне, это строительство Ладожского канала, о чём я и по сей день с гордостью вспоминаю.
Миних слез со стога и, взглянув на небо, которое к вечеру стало меркнуть, перекрестился на свой, Лютеранский манер: не как православные, справа налево, а слева направо, осенив себя крестным знамением.
— Слава Господу, пособил управиться вовремя. А то, судя по моим старым ранам, не сегодня, так завтра упадёт снег. Да теперь нам ничего не страшно. Закроем пологом сенцо — будет твой малец, Акулина, с молоком.
— Да как мне, Иван Богданыч, вас благодарить — ума не приложу, — закраснелась молодайка, вышедшая из дома с бадейкой, чтобы вылить грязную воду — стирала. — Вы и девку наняли, чтобы только мне облегчение давала — за моим мальцом глядела. А вы ещё, окромя того что я убираюсь в доме, стираю, мне и деньги даёте.
— Да всем, кто мне служит, плачу, — согласился Миних. — Тебе вот в месяц по полтора рубля. Другим — за то, что варят и пекут, за доение коров тож.
Пошёл уже десятый год, как бывший фельдмаршал Иоганн Бурхард Христофор, коего здесь, в Сибири, стали звать Иваном Богдановичем, обосновался в маленьком городке Пелыме Тобольской губернии. Думал ли он в тот день, когда самолично начертал на листе бумаги рисунок острожного дома в Пелыме, коий. распорядился соорудить для осуждённого в ссылку герцога Бирона, что вскоре сам отправится жить именно в сию тюремную крепость?
Его недругу Бирону повезло: с воцарением Елизаветы её высочайшим распоряжением было — отправить регента из сибирских краёв поближе, в Ярославль. И одновременно с этим указом — назначение Миниху жить в Пелыме.
Судьба распорядилась так, что когда-то друзья, а с какого-то времени смертельные враги, встретились на дороге под Казанью, где их возницы меняли почтовых лошадей. Каждый из них приподнял лишь шляпу, слегка поклонился, но, не сказав ни слова, продолжил свой путь.
«Не след было рыть для меня яму — сам в неё и попался», — вероятно, не без злорадства подумал недавний регент о недавнем фельдмаршале и первом министре.
Другой же скорее всего перед лицом надвинувшихся на него лишений молил Бога, чтобы он дал ему силы перенести испытания, выпавшие вдруг на его долю.
На первый взгляд казалось, что Миних, уже несколько месяцев находящийся в отставке, в ночь елизаветинского переворота менее других особ заслуживал арестования, а затем сурового осуждения. Но вышло так, что в первые же минуты похода ко дворцу гренадеры взяли его в собственном доме и препроводили в крепость.
Судебное следствие началось на другой же день — так распорядилась новая императрица Елизавета Петровна. И она почти все дни, когда шли допросы, особенно когда на опросные листы должен был отвечать Миних, сидела за ширмами в том же следственном помещении и слышала каждое слово своих недругов.
«Вот он, кто готов был раздавать троны направо и налево, а сам хотел только одного — вертеть любым Божьим помазанником по своему усмотрению! Он и мною решил бы командовать, согласись я на его помощь, — отмечала про себя Елизавета, внимая допросу. — Ну-ка, признает ли он, что врал, когда вёл солдат арестовать Бирона, дабы посадить-де на трон меня, дщерь Петра?»
Почти слово в слово Миних повторил то, в чём недавно признавался Елизавете: он называл её имя, чтобы сильнее воспламенить дух гвардейцев.