Татьянин день. Иван Шувалов — страница 25 из 98

Утром, едва сквозь решётки на окнах пробился свет скупого северного осеннего дня, прибывшие на житье увидели из своих коморок места, которые их окружали.

Вдали виднелся небольшой пруд, несколько деревьев и какие-то сараи. А вокруг — каменная монастырская стена, за которою, далеко на горизонте, расстилались холмы и пригорки, а между ними вилась серая лента тракта, по которому они прибыли в своём печальном путешествии.

Что ж, пленники тяжёлой судьбы, так безжалостно выпавшей на их долю, поневоле должны были с нею смириться. В пути было намного хуже: спать приходилось в грязных курных избах, а то и не выходя из телег; тряская езда, казалось, отбила все внутренности.

По дороге сюда ехать надлежало споро, чтобы «мешкотности не учинять и поспеть к Архангельску в половине сентября, дабы доехать морем до указанного места» — так было начертано в тайной бумаге.

В больших городах ни под каким видом не было разрешено делать остановок, а проезжать их ночами или огибать вокруг. А ежели у каких-либо местных властей возникнет интерес к проезжим, отвечать, не входя ни в какие подробности, что едут они по высочайшему указу для осмотра соляных промыслов, а ближе к Архангельску говорить: направляются на богомолье в Соловецкий монастырь.

В секретной бумаге о содержании арестантов в пути говорилось следующее: «На пищу и на прочие нужды, что будет потребно, брать от архимандрита за деньги, а чего нет, то где сыскать можно, чтоб в потребной пище без излишеств нужды не было; токмо как в дороге, так и на месте стол не такой пространный держать, какой был прежде, но такой, чтобы человеку можно было сыту быть, и кормить тем, что там можно сыскать без лишних прихотей».

Более всех в дороге исстрадалась Анна: она вновь готовилась стать матерью, и девятнадцатого марта 1745 года она разрешилась от бремени сыном Петром. Обстоятельства его появления на свет были обставлены тайной. Барон майор Корф поехал в Архангельск и нанял там кормилицу будто бы для собственного семейства и пригласил повитуху-немку.

Нетрудно себе представить, какие муки, в довершение к родовым, испытывала Анна, производя на свет нового младенца, которому с первого же дня судьба уготовила планиду мученика.

Корф тем не менее стал восприемником новорождённого, а крестил его местный монах. С этого монаха, как и с повитухи, была взята строгая подписка. В ней говорилось: «Такого-то числа был призван к незнаемой персоне для отправления родительских молитв, которое ему, как ныне, так и во всё прочее время, иметь скрытно и ни с кем об оном, куда призываем был и зачем, не говорить, под опасением отнятия чести и живота».

Анне шёл двадцать восьмой год, но она так постарела и высохла, что стала напоминать старуху. Она никогда не отличалась особенною красотою, но была стройна, с гибкой и тонкой талией. Однако леность и безразличие, написанные на её лице, её большею частью задумчивый и печальный вид совсем портили и без того не очень притягательную внешность.

Её подруга и наперстница Юлиана, по весёлой и лёгкой своей натуре полная ей противоположность, когда-то с ужасом отмечала про себя, ловя печальный взгляд Анны: «Среди нас, немцев, живёт поверье: у кого на лице постоянно бытует такое постное выражение, значит, оно — предвестник бедственной впереди жизни. Неужто такая судьба ожидает и принцессу Анну?»

Поверье не соврало: каждый новый день приносил узнице новую печаль и неуклонно вёл её чрез мучительные — и телесные и душевные — страдания к уже не такому далёкому концу.

Ещё в Риге, даже в Раненбурге, особенно когда прибыл посланный лично императрицею барон Корф, Анну посещали проблески надежды: государыня смилуется и проявит великодушие, так свойственное её природе.

Она вспоминала те дни, когда в душевных разговорах они были, как сёстры, открыты друг другу и не таили обид. Неужто Елизавета была и тогда ловкой притворою и коварной обманщицею?

Уже здесь, в Холмогорах, лучик надежды, как лучик света из скупых окон, истончился и, можно сказать, совсем исчез.

— Это я, я, несчастная и глупая, — билась Анна в минуты отчаяния головою о стену, — надоумила тебя, моя тётушка Елизавета, своим примером силою завоевать трон, когда согласилась на арест Бирона. И поделом мне теперь! А надо бы, сокрушая тот могучий дуб, свести под корень и всё, что росло рядом. Да, ту нарядную красавицу берёзку, что до поры до времени пряталась в тени дуба... А что? Регента — в Сибирь, её бы, цесаревну, — в постриг. И не она бы теперь была на троне... А может, не всё ещё пропало? Миних — и сам теперь в Сибири. А Манштейн? А король прусский Фридрих? Нет, не должны они нас оставить в несчастье!

Следом же — молилась о здравии нынешней императрицы, взывала к её любвеобильному и щедрому сердцу.

Тоска и отчаяние иссушали её душу, лишали последних сил. Среди ночи вдруг вскакивала со страхом, припадая на колени, молилась, орошая грудь горькими слезами.

Нет, ни в ком, кроме Бога, она уже не видела своего заступника. Но и он, всемогущий, почему-то медлил, не посылал ей ни облегчения, ни помощи. А может, и хотел послать и даже въяве делал это, но какое же было то благодеяние, если посылал ей нового ребёнка, её собственное дитя, но оно, рождённое в неволе, никак не могло быть радостью!

Восьмого февраля, почти через год после рождения сына Петра, Господь даровал ей сына Алексея. Его там же, со всеми предосторожностями, окрестили, и он пополнил узилище новою жертвою, зачисленною на высочайший казённый кошт.

Роды были тяжёлыми — так принцесса была изнурена всеми своими скорбями. И, произведя на свет Божий дитё, оставалась в постели, впадая часто в совершенное забытье. Но когда к ней возвращалось сознание, она быстро обегала взглядом сидевшего у её постели мужа и торопливо, боясь, что вновь забудется, шептала ему:

   — Прости, ради Бога, прости меня за то, что я часто была к тебе несправедлива... Ты оказался добр и более справедлив. А ведь это я принесла тебе все несчастья, я заставила тебя страдать рядом со мною, когда бы иная судьба могла принести тебе свободную и радостную жизнь у себя на родине... И зачем, зачем ты выбрал такую долю, когда даже дети наши не приносят нам счастья?

Лицо принца Антона тоже было в слезах. Он знал, что в эти минуты он прощается с той, которая не любила его, но всё же связала с ним свою жизнь. И эта жизнь соединила их в самом тяжёлом людском состоянии — в горе.

Как же теперь он мог думать о какой-либо обиде, даже о своём несчастье, когда вот сейчас на его глазах оканчивалась другая человеческая жизнь? Тем более жизнь той, что оставляла на его попечение судьбы четверых крошек. И он, вытирая ладонью слёзы, стараясь не опечалить жену своими рыданиями, говорил:

   — Господь Бог соединил нас, и он никогда не разлучит нас с тобою.

   — О нет, не успокаивай меня понапрасну. Я лучше тебя знаю, что разлучаюсь с вами, и хочу уйти праведницей, простившей всем и свои и их грехи.

   — Ты о чём, Анна? — с тревогою спрашивал муж.

   — Я прощаю её. Ту, по чьей воле мы оказались в этом гиблом месте, откуда только и можно уйти так, как теперь ухожу я одна. Ты так же, таким же путём, уйдёшь когда-нибудь следом за мною. Только не теперь: у детей не станет матери, но должен оставаться отец. — И вдруг, вскрикнув, забилась в рыданиях: — А где он, наш первенец, наш многострадальный Ванюша? Разузнай, заклинаю тебя, Антон, куда они спрятали нашего сына, жив ли он вообще?

А он, их родной сын и бывший император Иоанн Антонович, находился рядом — всего лишь за каменною кладкою, в том же самом доме, где умирала его мать.

Это его, завёрнутого в одеяла, за несколько дней до прибытия их поезда доставили первым в сию обитель и тайно поселили в глухой комнате, огородив вход к нему высоким частоколом и выставив дополнительную охрану.

Даже когда в редкие дни они сами спускались во двор на короткие прогулки, они не могли видеть того, что скрывали соседние окна, смотревшие вовнутрь ограды. Те окна, кроме железных решёток, имели ещё и ставни, сквозь которые ни малолетний узник, ни родители не могли видеть друг друга.

К мальчику допускался лишь один человек — майор Миллер. Он входил к нему и изредка с ним говорил, называя его по повелению, содержащемуся в инструкции, чужим именем — Григорий.

Нет, и в смертный её час к ней не допустили сына, хотя бы тайно, удалив, к примеру, из спальни всех других. Она, лишь слабо подняв руку, перекрестила всех остальных своих детей и забылась навек.

Это произошло седьмого марта 1746 года. Но ещё задолго до рокового дня в холмогорский дом был доставлен секретный груз — выдолбленная из дерева и просмолённая колода и бочонок спирту. Уезжая в Петербург и передавая дела Миллеру и другим находившимся тут офицерам, Корф вручил им и специальную инструкцию, как поступить с этим имуществом.

«Ежели, по воле Божией, — значилось в той бумаге, — случится иногда из известных персон смерть, особливо же принцессе Анне или принцу Иоанну, то, учиня над умершим телом анатомию и положа в спирт, тотчас то мёртвое тело к нам прислать с нарочным офицером, а с прочими чинить по тому же, токмо сюда не присылать, а доносить нам».

Засмолённую колоду с телом и бочонок, куда положили сердце и прочие внутренности усопшей, поместили в большой ящик, сколоченный из досок и набитый льдом. И скорбный груз направился в Санкт-Петербург спешным порядком в сопровождении офицера с командою.

Ящик привезли в Александро-Невскую лавру, где усопшую и похоронили. В лавре были только те, кого известили специальными повестками, в которых говорилось: «Принцесса Анна Люненбургская горячкою скончалась, и ежели кто пожелает, по христианскому обычаю, проститься, то бы к телу её ехали в Александро-Невский монастырь; и могут ездить и прощаться до дня погребения, т.е. до 22-го числа марта».

На погребении кроме нескольких придворных лиц присутствовали императрица и великая княгиня Екатерина Алексеевна.

Иван Зубарев бьёт челом