й, Ямской, Придворной и Конюшенной конторам.
Как всегда, у дщери и наследницы Петра Великого всё происходило вдруг и с размахом.
Как учёный сделался фабрикантом
Двор уже находился в Москве, когда следом туда же стал собираться и Ломоносов. Этого потребовали дела, связанные со стекольным производством.
Всё начиналось с опытов в химической лаборатории — как заставить обыкновенное стекло стать чудом, обрести все оттенки радуги. Не заметил, как поставил более четырёх тысяч опытов! Зато открыл рецепты получения рубина, коим владели, к примеру, ещё древние ассирийцы при царе Ашшурбанипале[13], но до потомков свой метод не донесли.
Однако настоящим открытием, удивившим Академию, стало получение смальты — непрозрачных разноцветных стёкол. Обедая как-то у Воронцова, Ломоносов углядел в его художественной коллекции несколько небольшого размера портретов, не написанных маслом, а изготовленных из наборов разноцветной стекольной массы.
— Бьюсь об заклад, — воскликнул он, — это смальта! Откуда она у вас, Михайло Ларивоныч?
— Привёз из Италии. Говорят, только там ещё владеют способом изготовления мусии, как они называют смальту.
— Ваша правда, — согласился Ломоносов. — Однако мне доподлинно известно, что смальту умели варить и у нас на Руси. Я сам, когда был в Киеве, видел там в нескольких соборах сие искусство. Только ни один монах не смог мне рассказать, каким образом выделывалось стекло, чтобы так играло множеством самых разных цветов.
— Я также попытался узнать секрет мусии у итальянцев, у коих купил сии картины, но они не раскрыли его, — произнёс Воронцов. — Может, вы, Михайло Васильич, подберётесь к сей тайне? Ваши опыты со стеклом, говорят, зело успешны.
И в самом деле, четыре тысячи опытов не прошли бесследно — секрет мозаики был открыт! И учёный направил в Канцелярию Академии свой «репорт»: «По учинённым мною опытам в химической лаборатории нашлось немало стёкол, которые в мусию годятся, а для лучшего оных виду должно их оточить и с одной стороны вышлифовать. Того ради Канцелярию Академии наук прошу оные приказать точить и шлифовать и в Лабораторию отдавать, чтобы я мог оных целый комплект предложить оной Канцелярии».
Как всегда случалось с Ломоносовым, его энергия прорывалась бурно. Открыв совершенно, казалось, безнадёжно утраченные способы производства смальты, он уже видел перед собою и способы её широкого использования. Так, взяв на время у Воронцова привезённые из Италии мозаичные шедевры, он в точности повторил их из своих стёкол.
— Видите? — взбудоражил Ломоносов всю Академию. — Была бы у меня фабрика, я стал бы изготовлять столько смальты, чтобы из неё складывать целые картины. Для чего? Чтобы украсить ими, например, стены нашей Академии, тож — стены Петропавловского собора. Сия смальтовская живопись, не в пример масляной или ещё какой, — на века. Её не разрушит время.
И прибавлял:
— Сия мозаика может положить основу целой Российской Академии художеств, ежели из стен лаборатории моей вывести производство цветных стёкол на широкий простор.
Он вспомнил подписанный рукою Петра Первого указ, разрешающий «всякого чина людям в России фабрики и мануфактуры заводить и распространять», и обратился в Сенат с прошением: «В уповании на такое высочайшее обнадёживание желаю я, нижайший, к пользе и славе Российской империи завести фабрику делания изобретённых мною разноцветных стёкол и из них бисеру, пронизок и стеклярусу и всяких других галантерейных вещей и уборов, чего ещё поныне в России не делают, но привозят из-за моря великое количество ценою на многие тысячи».
Провести бумагу через Сенат взялся Иван Иванович, коий и надоумил Ломоносова на это отважное предприятие.
— Для тех, кто вершит всеми делами в России, — обнадёжил Шувалов своего друга, — важны не какие-то открытия науки, кои руками нельзя потрогать. А скажи им: галантерейные изделия и женские украшения по своим, дешёвым ценам — тут они не удержатся, выдадут кредит.
И в самом деле, Мануфактур-контора выдала на устройство фабрики ссуду в четыре тысячи рублей со сроком погашения в пять лет. Из них пятьсот рублей Ломоносов получил сразу же, остальные, было сказано, решено выдавать, когда начнётся строительство и по наличию в казне свободных денежных средств.
Однако где и какими силами ставить ту фабрику, откуда взять для неё рабочие руки, то не было помечено в бумаге. Решить сие дело могла лишь императрица, которая более чем на год удалилась в Москву.
Терять целый год? Президент Академии тоже со всем двором находился в белокаменной, так что за разрешением на поездку следовало обратиться к давнему недоброжелателю Шумахеру, ведавшему делами Канцелярии.
С самых первых дней возвращения Ломоносова из Германии между ним и этим чиновником от науки возникли натянутые, если не сказать, неприязненные, отношения. Будучи сам скуден в науках, Иоганн Шумахер достиг своего положения в Академии лишь угодничеством к начальству. Ломоносова же невзлюбил за прямоту и нежелание заискивать. Он неприлично долго не давал ходу просьбе Ломоносова определить его после Германии на должность, тянул с назначением сначала адъюнктом, затем и профессором.
Но делать было нечего — пришлось обращаться к управителю Канцелярии, дабы получить разрешение на выезд в Москву сроком на двадцать девять дней без вычета жалованья по делам, связанным со строительством фабрики, как объяснил Михаил Васильевич в своём прошении. А в добавлении написал: «Сверх того надлежит мне для лучшего произведения мозаики при Академии художеств видеть в московских соборах и в других церквах, также и в Новгороде, старинные мозаичные образцы греческой работы, того ради Канцелярия Академии наук да благоволит послать Ямской канцелярии в контору о даче подвод требование».
Шумахер, как и следовало ожидать, ответил решительным отказом. У Ломоносова оставался лишь один путь — нарушая субординацию, обратиться в Сенат, откуда и получил разрешение на выезд в Москву сроком на один месяц.
— Ну, здравствуй, красавица матушка, здравствуй, златоглавая Москва! — Михаил Васильевич, проехав Тверскую заставу, снял шапку и перекрестился на сияющие на солнце купола. — Сколько же лет минуло с той поры, когда я в такой же зимний день, с обозом, впервые ступил на твои улицы и площади! И вот снова я здесь — в великом городе, в городе первого рангу во всей Европе.
А впервой оказался в белокаменной он в 1731 году, двадцатилетним юношей, решившим тайком от отца и мачехи уйти из родного Курострова, чтобы проторить свою дорогу к знаниям.
Первым толчком, наверное, оказались слова холмогорского дьячка, который когда-то упал перед пытливым отроком на колени:
— Более научить ничему тебя не в состоянии. Что сам знаю, тебе всё без остатку передал. Так что, коли имеешь к наукам жажду неодолимую, один путь тебе остаётся — и большой город, к примеру в Москву.
Из Курострова отправлялся как раз в Москву караван с мёрзлою рыбою. Всячески скрывая своё намерение, поутру юноша смотрел будто бы из одного простого любопытства на выезд сего каравана. Следующей же ночью, когда все в доме отца спали, погнался он за обозом вслед, взяв с собой любимые свои книги — грамматику и арифметику — и надев две рубашки и нагольный тулуп.
Настиг обоз на третий лишь день, уже в семидесяти вёрстах от дома. Караванный приказчик не хотел взять его с собою, но, убеждён быв просьбою со слезами на глазах, наконец согласился подвезти парня до Москвы.
Через три недели прибыли в столичный сей град. Первую ночь проспал в обшевнях в рыбном ряду. Назавтра проснулся так рано, что ещё все товарищи его спали. В Москве конечно же не имел ни одного знакомого человека. От рыбаков, с ним приехавших, не мог ожидать никакой помощи: они занимались только продажею своей рыбы, ни о чём другом не помышляя.
Какая же скорбь овладела душою двадцатилетнего уже верзилы, коли стал он рыдать и даже пал на колени, обратив глаза к ближней церкви! И начал усердно молить Господа Бога, чтобы его, несчастного и неприкаянного, призрел и помиловал.
Однажды пришёл какой-то господский приказчик покупать рыбу, коего лицо показалось знакомым. И вправду оказался земляк, из родного Беломорья! Взял сына рыбака Василия Дорофеевича Ломоносова, ему хорошо по прошлым годам известного, к себе в дом и отвёл для житья угол между слугами дома.
У караванного приказчика, как выяснилось далее, оказался знакомый монах в Заиконоспасском монастыре. Представляя ему молодого земляка, приказчик рассказал о его чрезмерной охоте к учению. Так и оказался Михаил Васильевич учеником в Заиконоспасском училище, или, иначе говоря, в Славяно-греко-латинской академии.
Теперь же, спустя более чем два десятка лет, Ломоносов в первый же день бросился бродить по знакомым местам. Ходил по Москве часа четыре, если не больше, до ломоты в ногах, которые были уже не те, что в молодые годы. Где-то их, наверное, застудил, может, даже в том рву, через который бежал однажды из прусской казармы.
Но ноги что — поедал глазами всё, что, оказывается, мало чем изменилось. У Китай-города, в Кузнецкой слободе, так же стояли закопчённые бревенчатые кузницы, подалее, со стороны Неглинки, вдоль улицы вытянулись вязы и липы, а ещё далее — блинные ряды, за ними — скотная площадка.
Улицы были вымощены брёвнами. Только в Кремле и Китай-городе имелись каменные уже мостовые. Тут и дома высились сплошь из камня и в линейном порядке.
А церквей, как и прежде, не счесть. Здесь и Рождество на Путинках, и Грузинской Богоматери, и Николы Мокрого, и на Ключах Богоявление...
К вечеру только оказался у Шувалова, в его кремлёвских апартаментах. Узнав, зачем Михаил Васильевич так спешно пожаловал в первопрестольную, Иван Иванович радостно заверил:
— Всё, что потребно, сделаю для вас. А с утра, коли не возражаете взять меня в свои попутчики по храмам Божьим, сочту за честь оказаться вашим сотоварищем, — предложил он, зная, как трудно будет Ломоносову с больными ногами ходить по Москве.