Елизавета заметила племяннику, что в самом деле уже слыхала от великой княгини о его дурных советчиках по голштинским делам.
— И это всё — у меня за спиною! Вмешиваться в иностранные дела чрез мою голову, — повысила голос императрица и, повернувшись к великой княгине: — А ты, милочка, зачем это ты сама мешаешься в государственные дела, кои тебя нисколько не касаются? Я никогда не смела делать сего во времена императрицы Анны. Ты же осмеливалась посылать приказания фельдмаршалу Апраксину, как ему надо вести военные действия: наступать или, напротив, играть ретираду. И к какому конфузу сие твоё самоуправство привело? Мы, можно сказать, уже сломили хребет хвалёному стратегу Фридриху, могли его совсем добить ещё одним, окончательным ударом, а теперича стоим пред своими друзьями-союзниками и моргаем зенками, оказавшись с ног до головы в дерьме.
— Никогда мне даже в голову не приходило посылать свои приказания, — пробормотала Екатерина.
Уловив её несколько смущённый тон, императрица воскликнула:
— Да как ты можешь запираться насчёт переписки с главнокомандующим? Все они, твои письма, там, на туалетном столе!
Екатерина машинально повернула голову в ту сторону, в которую указала императрица, и, заметно побледнев, спала с голоса:
— Правда ваша: я писала ему без вашего позволения, и за это прошу меня простить. Но так как мои письма здесь, у вас, то из этих трёх писем, ваше величество можете видеть, что я никогда не посылала фельдмаршалу никаких приказаний. Лишь в одном письме передавала ему то, о чём говорили здесь все — о его нерешительности в ведении военных действий.
— И зачем тебе, милочка, надобно было сие делать? Ты что — военный совет али поставленное мною над моим генералом верховное начальство?
— Осмелюсь возразить — ни то и ни другое. Но разве я, просто как человек, по-доброму относящаяся к Степану Фёдоровичу, не имела права принять в нём участие? В этом письме я не раз просила его твёрдо исполнять именно ваши приказания как государыни. Из двух же остальных писем... в одном я поздравляю его с рождением дочери, в другом — с Новым годом.
— Это я знаю, — твёрдо произнесла Елизавета. — Однако Бестужев сознался, что было много и других от тебя писем.
— Коли он, Бестужев, это говорит, то он просто лжёт! — не замедлила сказать Екатерина и гордо вскинула голову.
— Хорошо же! Но коли он возводит на тебя, как ты утверждаешь, напраслину, я велю его пытать, — решительно заявила императрица.
— Что ж, по своей самодержавной власти, ваше величество можете делать всё, что найдёте нужным. А я всё же утверждаю, что писала Апраксину только три письма.
«Вот почему она держится так самоуверенно и гордо, — отметил про себя Иван Иванович, продолжая вслушиваться в разговор из своего надёжного укрытия. — Кто-то из верных Бестужеву лиц успел сообщить ей, что у Апраксина при обыске найдено именно три её письма. Остальные же, по всей вероятности, сожжены. Но тому, что они были и что в них было выражено пожелание остановить наступление после Грос-Егерсдорфа, есть косвенное подтверждение. Апраксин чистосердечно признался в разговоре с Александром Ивановичем, что его всё время мучили раздоры между большим и малым двором. И часто мнения малого двора не совпадали с повелениями императрицы. Более он ничего не сказал. Но Тайной канцелярии уже были известны слова Фридриха Второго, кои он сказал в присутствии иностранных послов: «Слава Господу, нашим друзьям в Петербурге удалось убедить фельдмаршала Апраксина под благовидным предлогом остановить своё продвижение вперёд. Теперь мы спасены!» Кто мог сие сделать, если не великая княгиня? Сейчас же она уверенно держится потому, что знает: будь у нас вся корреспонденция, императрица тут бы предъявила ей письма Апраксину с прямым подстрекательством совершить измену. Но их приказано было сжечь. И приказал сие, несомненно, бывший канцлер. Как же поведёт себя государыня?»
По голосу Елизаветы Иван Иванович понял, что в её душе гнев уже уступил место озабоченности, когда Екатерина вновь повторила просьбу позволить ей удалиться из России.
— Хочешь, чтобы твой муженёк взял вместо тебя в жёны Лизку Воронцову? — Императрица отвела в сторону великую княгиню. — Нет уж, оставайся ты на своём законном месте. Я к тебе уже привыкла. А говорить с тобою у меня ещё есть о чём. Но теперь не могу, поскольку не желаю, чтобы ты и твой муж ещё более рассорились. Ступайте оба к себе. Уж поздно — три часа ночи.
Когда великий князь и великая княгиня ушли, Иван Иванович вышел из укрытия.
— Ну что, Ванюша, слыхал, как раскаялась сия грешница? Ты был прав: изворотлива, что змея. Но теперь жало её вырвано. Вернее, оно меня не столь пугает, сколь моя родная кровинушка — мой племянник. Какой из него, к шуту, оказался наследник русского престола, если слаб умом, а более того — тот слабый ум весь повернут в немецкую сторону?
— Так что же, матушка, прикажешь с ним поделать? — осторожно осведомился Александр Шувалов.
— A-а, иди ты, Александр Иванович, к себе со своими вопросами. «Что поделать?» — передразнила его государыня, когда он скрылся за дверью. — С одним уже содеяли такое, что ночами приходит ко мне как страшное видение! А этому что ж? Только царствовать после меня. Однако что же я — вражина своему народу и отцовскому трону? Иного же выхода не вижу. Или он есть? А, Ванюша, может, ты ведаешь? Может, сей разговор тебя на что-либо надоумил, что облегчило бы мои сомнения?
Сундук в изголовье
После временного замешательства русское войско вновь двинулось в наступление, да ещё с какой прытью. Пал Кёнигсберг, и Восточная Пруссия присягнула на верность русской императрице, став, по существу, новой российской губернией.
А сам доселе считавшийся непобедимым Фридрих Великий едва унёс ноги, потеряв чуть ли не всю свою армию в битве при Кунерсдорфе. И чуть ли не следом русские вошли в Берлин.
Пришли в порядок и внутренние дела, кои были, вместе с международными, вверены теперь новому канцлеру — Михаилу Илларионовичу Воронцову. Бывший же глава кабинета был отправлен в бессрочную ссылку.
— Ванюша, скажи Мишке, пущай принимает портфель этого пройдохи Бестужева. Мне что-то недужится в последнее время, сам видишь.
Императрица сильно сдала. Однажды летним тёплым днём пошла одна в церковь. А выйдя из неё, вдруг рухнула наземь всем прикладом. Падучая, знать, настигла её, как когда-то посещала и её родителя.
И опять, как в начале войны, все при дворе пришло в движение. На сей раз пошли чуть ли не в открытую разговоры: неужто государыня скоро преставится, в таком разе — кто же после неё?
В те дни, когда императрице особенно недужилось, к ней никто, кроме Ивана Ивановича, не мог войти, независимо от того, какой важности было дело. Всё — только через него, фаворита. И ширились слухи: теперь не она сама, государыня, а всё решает он, её любимец.
Так ли полагал Михаил Воронцов, но однажды уловил момент и осторожно пригласил Ивана Ивановича к себе. Подошёл к бюро и вынул из него лист гербовой бумаги.
— Прожект указа её императорского величества о возведении тебя, любезный Иван Иванович, в графское Российской империи достоинство. А то как-то не совсем понятно: Шувалов — и не граф.
Иван Иванович, заложив руки за спину, прошёлся по кабинету и после длительной паузы произнёс, подойдя вплотную к канцлеру:
— Уволь меня, Михайло Ларионыч, от сей высокой чести. Знаю, ты от чистого сердца. Но сие, Бог тому свидетель, не по мне. С меня довольно и того, что уже мне дала императрица. Большего — не приму. И — не проси. Не надейся меня уговорить. Моя заслуга пред отечеством, коли такую найдут потомки, будет означена не титулами. Буду благодарен Господу, если он распорядится так, чтобы хотя бы одна светлая душа на земле помнила о том, что я хотел сделать людям.
— Да, но разве я... разве, любезный Жан, твои кузены... — Воронцов перешёл на французский, как часто делал, когда они оставались вдвоём. — Разве все мы были удостоены подобной чести не за то, что стремились честно служить России?
— Прости, Мишель, я так не говорил. Просто у меня — как бы это получше выразить? — свои принципы. И они — поверь мне — нисколько не умаляют ни твоих достоинств, ни достоинств моих братьев, коих я всей душою люблю.
— Однако твои, Жан, любимые братья не поймут тебя. И — боюсь — осудят, — возразил Воронцов. — Представь, что скажут они, узнав о нашем с тобою разговоре.
Шувалов вновь сделал несколько шагов вдоль кабинета и проговорил уже из дальнего угла:
— Сказать тебе честно, Мишель? Я никогда не сравнивал то, что делаю сам, с тем, что свершает, положим, брат Пётр. Или брат Александр. С государственной точки зрения, мои усилия вряд ли могут сравниться с их деяниями. Вот потому я, даже приняв титул, вряд ли смогу с ними сравняться. Посему поставим вопрос по-другому: что скажут они, мои кузены, коли я, младший отпрыск нашего рода, самонадеянно стану претендовать на равенство с мужами, коих заслуги перед нашим отечеством бесценны?
Канцлер едва заметно усмехнулся, подумав при этом: «Как он, Иван Шувалов, умеет, никого не обидев, всё ж сделать так, как он считает нужным. Однако странно, весьма странно его поведение именно теперь, когда все мы — Шуваловы и я — должны быть вместе. Как одно монолитное целое. И среди нас — он, как стержень, основа всей связки. Почему же он — как бы сбочь, как в первые свои годы, когда только входил в силу, — не коренник, а пристяжная? Однако сие сравнение вряд ли сможет теперь к нему подойти. Он давно уже коренник в сей упряжке. Только что — сбочь, вроде сам по себе, это тоже правда».
— Прости, Жан, — вслух произнёс Воронцов. — Я ведь хотел как лучше... Однако я уважаю твои принципы. Но сам я, как высоко ни ставлю собственную независимость от общепринятых норм поведения, так бы не поступил.
— Что же, Мишель, это — тоже принцип... Однако позволь перейти к тому, что не терпит отлагательства. Где бумаги, подготовленные для её величества? Я как раз направляюсь к ней, Элиз...