— А чем вы намерены занять себя здесь, в отечестве? — вдруг услышал он обращённый к нему вопрос императрицы. — Видимо, займётесь делами вашего детища — Московского университета?
— Вы, ваше величество, словно читаете в моей душе. Если вы не возражаете, я с великим прилежанием буду исполнять свою кураторскую должность. Так много, полагаю, надо сделать в университете.
— Вот и славно, — положила императрица свою руку на руку Ивана Ивановича. — Позвольте мне тогда внести свою лепту в то, что предстоит вам свершить. Вы ведь не богаты, любезный Иван Иванович?
— Ваше величество! Одни ваши слова, обращённые ко мне, делают меня сказочно богатым, — произнёс он с волнением в голосе.
— В таком случае в дополнение к моему к вам сердечному расположению, — произнесла императрица, — примите от меня единовременно десять тысяч рублей. Они вам будут нужны хотя бы для поездок в Москву.
Здравствуй, университет!
Ещё в самом начале своего заграничного путешествия, только что прибыв в Вену, Иван Иванович писал сестре в первопрестольную:
«С прошедшею почтою послал я вам письмо — продать мой петербургский двор... У меня в Санкт-Петербурге дом есть, где жить, в Москве же нет. Итак, я намерен, продав оный, возвратясь, вместе с вами жить... Довольно жил в большом свете; всё видел, всё мог знать, дабы ещё мне счастье суетное льстило. Прямое благополучие в спокойствии духа, который найтить иначе не можно, как удалиться от всех известных обстоятельств и жить с кровными друзьями, умерив свои желания, и довольствоваться простым житием, никому зависти и досады не причиняющим. Часто обстоятельства виноваты нашему поведению. Один человек может быть не любим и любим по разности состояния. Мне же, мой свет, скоро будет столько лет, что в числе стариков почитаться должно. Благодарю моего Бога, что дал мне умеренность; в младом моём возрасте не был никогда ослеплён честьми и богатством. И так, в совершеннейших летах, ещё меньше быть могу. Скажу и то, что в моём пути долгу, может быть, не сделаю и, возвратясь, с умеренным доходом, могу жить с благопристойностью. Жалею только, что вы не воспользовались моим счастьем и ничего полезного для вас я не сделал, сколько б сделать мог. Меня утешает ваша бескорыстность. Вы лучше всего любите справедливость. Если есть люди, которые вымышляют моё богатство, то верьте, есть и те, которые правду знают. Осталось мне во утешение, что рано или поздно от всех оная известна будет. В отсутствии моём главное утешение: приобрести знакомство достойных людей, утешение мне до сего времени неизвестное. Все друзья мои, или большею частью, были только друзья моего благополучия. Теперь — собственно мои...»
Письмо-исповедь. Итог жизни минувшей и вступление в жизнь как бы новую. Но с теми же самыми убеждениями, которые жили в нём и тогда, в дни молодости.
С этими мыслями и устремлениями, с коими начал свой европейский вояж, он и возвратился восвояси.
Вот только дом петербургский не был продан, хотя в Москве, на Покровке, уже завершался постройкой новый большой дом, где он может теперь жить.
С трепетом вошёл под своды университета, что когда-то основал и что рос и ширился уже без него. И первое, что бросилось в глаза, — тесны стали университетские стены, надобен для него новый дом.
То помещение у Воскресенских ворот более чем за два десятка лет совсем обветшало и для учёных целей уже не годилось. Хорошо, что в нём ещё можно было держать типографию, библиотеку да физический и минералогический кабинеты с химическою вдобавок лабораториею. Другой же дом, находившийся на Моховой, где жили студенты и гимназисты и были расположены классы и аудитории, требовал немедленного капитального ремонта: года два тому назад во время занятий там провалились даже полы в двух классах и обвалом грозили стены и потолок.
Вряд ли можно было припомнить, кому первому пришла в голову мысль перевести университет на Воробьёвы горы, только предложение это сразу овладело многими умами. И в Сенат вскоре пошла бумага: «...если бы её императорское величество всемилостивейше благоволила повелеть для университета построить дом вне города Москвы, однако поблизости оного, например, на Воробьёвых горах, близь села Голенищева... то от сего произошли бы отменные выгоды, как для университета самого, так и для всех, к оному принадлежащих».
В прожекте говорилось, что там появится возможность создать ботанический сад, «который для студентов, обучающихся врачебной науке, необходимо нужен... На свободном месте удобно будет можно построить астрономическую обсерваторию, которая разными образами полезна быть может... Не меньше так же полезно будет и для учащихся математики, коим открытые места подадут способ производить в геодезии и инженерном искусстве практические действия».
Предполагалось там же устройство анатомического театра и лазарета, а также других заведений, необходимых целому учебному городку, — бумажной фабрики, бани и конечно же домов под квартиры профессоров и учителей.
«Сим способом могли бы профессора и учители гимназии своим жалованьем быть довольны потому, что они сим учреждением освобождены бы были от многих излишних расходов. Не надобно будет им ни квартиры нанимать, ни экипажей содержать, без чего сейчас им никак обойтиться невозможно и на что они более половины своего жалованья издерживают», — говорилось в доношении Сенату.
И не в последнюю очередь писалось в прожекте о тех, £то будет там обучаться. «Учащиеся и студенты в свободное от учения время будут иметь место для прогуливания и забав на чистом воздухе ко увеселению и ободрению своему, что и здоровью их не мало способствует, но сего, однако, теснота места в городе отнюдь не позволяет».
В казне не нашлось денег, чтобы привести этот смелый проект в действие. Екатерина Вторая лишь подписала указ об отпуске семи тысяч рублей на неотложный ремонт уже имеющихся университетских строений.
Случилось сие за год до возвращения Шувалова в отечество. И потому он, приехав в Москву, не задумываясь присоединил к ссуде её величества и те десять тысяч, что она выделила ему лично в качестве единовременного пособия, и стал искать ещё добрых людей, кои могли бы что-либо выделить в качестве благотворительного пожертвования. И всё это для того, чтобы на углу Моховой и Большой Никитской соорудить для университета большой каменный дом.
И вот однажды на Покровке появился странный на первый взгляд выезд: ярко-оранжевая колымага, запряжённая цугом. Да каким! Две небольшого роста лошади в корню, две огромных по середине и две совершенно карликовых — впереди. И при колымаге два форейтора, из коих один гигант, а другой — взаправдашний карлик.
Чуть ли не во всю длину улицы за экипажем бежали толпы любопытных, пока забавный выезд не остановился перед шуваловским домом.
Стоял тёплый летний день. Из кареты не спеша вылез вельможа в преклонных годах, к тому же странно одетый. На нём был то ли плащ, то ли халат таких же, как и его карета, ярких тонов, на голове — колпак. Взгляд его маленьких чёрных глаз был насмешливо-проницательным, когда он, ступив навстречу вышедшему из дома Шувалову, подал ему свою небольшую, но ещё крепкую руку.
— Батюшка мой! — произнёс он тем не менее приветливо, хотя тож на какой-то странный манер. — Всей Москве ведомо, что я глуп и чудаковат. И ни к кому в гости не езжу, поскольку не понимаю и не признаю светских тонкостей. Обо всём догадывайся, как надо там или сям поступить, обо всём мучься — что за житье! К тебе же, любезный Иван Иванович, к первому приехал незванно и без церемоний, коих, как мне ведомо, ты и сам не признаешь.
— Милости прошу, любезнейший Прокофий Акинфиевич, и впрямь безо всяких церемоний. — Хозяин радушно обнял гостя. — Я сам намерился нанести вам визит, да третьего дня, как объявился, в университете завяз.
— Знаю, слыхал, — проходя в дом, произнёс гость. — Потому и пожаловал — пособить тебе вознамерился. Одно Божеское дело я уже сотворил на Москве — дал слово государыне нашей и возвёл здесь, в белокаменной, сиротский Воспитательный дом. Хочу теперь внести вклад и в другое Божеское дело — в постройку университетского дома. Прими от меня на первый случай десять тыщ. Всё ж я хоть и изрядный чудак, да сам знаешь, к наукам, особенно к ботанике и зоологии, имею, так сказать, прикосновение...
Да, то был знаменитый Прокофий Акинфиевич Демидов, один из богатейших людей России, владелец тех прогремевших на весь мир уральских заводов, которые оставил ему и другим его братьям сын основателя целой династии, некогда отмеченного Петром Первым, бывшего тульского кузнеца.
Впрочем, будет не совсем верно, если не прямо ошибочно, сказать так о судьбе наследника. Когда в августе 1745 года на реке Каме, в пути, скончался грозный властелин уральских заводов Акинфий Никитич Демидов, после него и в самом деле осталось несметное богатство. Состояло оно из десятка заводов и рудников, из которых Невьянский и Нижнетагильский не имели себе равных в России. Одних приписанных к заводам крепостных в демидовской империи насчитывалось более тридцати тысяч человек. А золота, платины, серебра, драгоценных камней и денег в несметных количествах хранили кладовые и тайники Петербурга и Москвы, Ярославля и Нижнего Новгорода, Казани, Тобольска, Твери и Екатеринбурга.
Троих сыновей оставил после себя Акинфий Демидов. Причём Прокофий и Григорий были от первой жены; младший, Никита, которому шёл двадцать первый год, — от второй, ярославской дворянки. Не могло быть сомнения в том, что наследство будет поделено меж братьями поровну. Да всё оказалось завещано одному Никите, старшим же сыновьям досталось, словно в насмешку, лишь по пяти тысяч серебром.
Григорий был тих, болезнен. Но Прокофий вскричал: «Не быть по сему!» — и направился в Петербург.
Было ему в ту пору уже тридцать пять годков. Среднего роста, узколиц, остронос, с тонкими губами. Глаза насмешливые. Жил на отшибе от отца, делами не занимался.