Татьянин день. Иван Шувалов — страница 92 из 98

Дальше — больше открытой неприязни к назойливому вопрошателю. «Отчего в век законодательный никто в сей части не помышляет отличиться?» — «Оттого, что сие не есть дело всякого». — «Имея монархиею честного человека, чтобы мешало взять всеобщим правилом: удостаиваться её милостей одними честными делами, а не отваживаться проискивать их обманом и коварством?» — «Для того, что везде, во всякой земле и во всякое время род человеческий совершенным не родится». — «Отчего в прежние времена шуты, шпыни и балагуры чинов не имели, а ныне имеют, и весьма большие?..»

Нет, это уже было слишком — так дерзить, так нелицеприятно указывать на пороки, имеющие место, скажем, не в доме каких-нибудь сумасбродов Простаковых, а — страшно вымолвить — в государстве Российском. Однако надо было выискивать ответы, дабы не навлечь на себя новых подозрений в ханжестве и покрытии лиц, стоящих у трона, но погрязших в пороках.

Екатерина вспомнила «Фелицу». Там тоже автор порицал негодных особ. Но делал это, одновременно возвышая её царственную особу. Здесь же сочинитель всё, что ни на есть дурного и скверного, как бы приписывает ей, монархине, обладающей всей полнотою власти, чтобы сии пороки искоренять, но на самом деле ничего для этого не делающей.

«Кому сие надобно — выставлять меня .причиною всех неурядиц? — не могла не спрашивать себя императрица. — Всюду в Европе выдающиеся умы чтут меня за самую просвещённую правительницу. Здесь же, в своём отечестве, силятся представить меня эдакой самоуправною госпожою Простаковой. А всё потому, что русский народ не знает меры и чужд благодарности за всё, что свершается в его же пользу. Так, позволив вывести на свет Божий уродства российского бытия, идущие от темноты и невежества, я тем самым навлекла хулу и на собственную персону, — сама, мол, такова, как твои же сподвижники, оберегающие твой трон. И как волка ни корми, он всё будет норовить в лес. Фонвизин — то сочинитель. Ему многое можно простить. Но какова княгиня Дашкова и каков Иван Иванович Шувалов, стоящий за её спиной? Вот кого мне надо особливо остерегаться, — признаны Европою и почитаемы якобы потому, что среди главных моих светлых умов. Потому, даже стиснув зубы, надо их и впрямь держать при себе. Отринутый — худший твоей милости супротивник, а обласканный — первая тебе подкрепа. Вот почему я так тепло приняла возвращение и Дашковой и Шувалова в своё отечество. Не ради них — ради себя самой. А Фонвизин что ж? Говорят, он намерился поехать лечиться за границу. Вот и пусть как бы исчезнет на время, как когда-то Шувалов с Дашковой. А вернётся — остынет и присмиреет».

Самородок из-под Торжка


Россия начиналась сразу за Невскою першпективою, всего в каких-нибудь двухстах, если не менее, шагах.

Да, стоило лишь пройти Апраксин двор, с его многочисленными лавками и лавочками, наполненными всевозможными товарами на любой вкус и на любую потребность — от ложек и плошек до сервизов из обеденной и чайной посуды, от только что навязанных веников до ношеных, но ещё крепких солдатских мундиров, — как взору открывалась широкая площадь, заставленная всевозможными возами и бричками, нагруженными ягодами, яблоками и грушами, капустою, огурцами и всякими другими овощами.

Место сие звалось Щукиным двором, а на самом деле было рынком, или, лучше сказать, базаром, куда в столицу из всех окрестных и даже дальних мест привозилась самая разнообразная продукция, так необходимая к столу и знатных вельмож, и самого простого, как говорилось тогда, подлого люда.

Вот тут-то петербуржец, заточенный в своём опоясанном водою городе, отрезанный, казалось, напрочь от всего остального мира, вдруг встречался с обширною землёю, называвшеюся Россиею, — здесь густо оказывалось человеческого люду из самых разных краёв. И слышался говор не только природно русский, хотя подчас и совсем не похожий на местный, петербургский, — то с явным оканьем, выдававшим в пришельцах гостей с Новгородчины, то с аканьем, как говорят, положим, на Москве, но во всех концах этого огромного торжища можно было услыхать речь хохлацкую и молдаванскую, языки литовский и жидовский и всенепременно — местный, только не российский, а чухонский.

Здесь Иван Иванович и отводил свою душеньку, прогуливаясь неспешно средь возов и вслушиваясь в людской говор. И хотя речи были отрывистые, языки не все понятные, но создавалось впечатление, что и он, петербуржец, только-только пожаловал сам из тех краёв, из коих прибыли со своими товарами эти люди.

Но часто он и сам вступал в разговор. Делая вид, что приценяется, спрашивал, откуда привезена, к примеру, капуста или антоновское яблоко и как поступают там, в их краях, закладывая на зиму сей овощ и сей фрукт.

Тогда и открывалась Шувалову картина жизни людей, которых он встретил здесь впервые и об их быте вообще ничего до сей поры не знал. А картина оказывалась любопытной и во многих случаях неожиданной, говорившей о том, что не только за границею, но и у нас, в России, имеется немало такого, что достойно внимания и неподдельного интереса.

Чтобы вольно бродить по Щукину двору и не вызывать осторожных и недоверчивых взглядов мужиков и баб, Иван Иванович выходил из своего дома в не совсем обычном для него виде. Ничего такого — от башмаков до головного убора, что могло бы невзначай выдать его истинное лицо — на нём, разумеется, не было. На плечах — кафтан из грубого сукна, затерханная шляпа, взятая из дворницкой и более похожая на воронье гнездо, чем на головной убор, мятые и вылинявшие порты да на ногах разбитые, с заплатами башмаки.

Не то чтобы мужик мужиком — выдавала всё же физиономия, а за обедневшего отставного учителя он мог сойти запросто, и сию роль он, кстати говоря, и играл, знакомясь с заезжим людом и вступая с ним в разговор.

Впрочем, как и Апраксин двор, так и по соседству с ним Щукин были местом, к коему у Ивана Ивановича проявлялся особый интерес. Речь — о книжных развалах, где наряду с рухлядью можно было при случае высмотреть и какое-нибудь старинное издание, коему и цены-то нет. Однажды ему повезло, и он купил бесценный рукописный изборник времён Иоанна Грозного, занесённый на петербургский развал, наверное, из какого-нибудь тверского или псковского монастыря. Встречались книги и на иноземных наречиях, Бог ведает какими путями оказавшиеся в руках тех, кто сии книги привёз для продажи в столицу.

На сей раз, рано поутру выйдя из собственного дома на углу Малой Садовой, облачённый, как всегда, в свой маскарадный убор, Иван Иванович двигался неторопливо меж торговых рядов. Он то останавливался, пробуя, к примеру, упругость кочана и заговаривая с хозяином воза, то переходил на сторону старьёвщиков, вдруг отыскав там заинтересовавший его предмет, то заглядывался на какой-либо привлёкший его внимание человеческий тип, по большей части, скажем, на цыганку, бойко предсказывающую каждому желающему его судьбу.

Так он дошёл до разложенных на рогожах книг и увидел, как молодой крестьянский парень торгуется с продавцом. В руках у парня был пяток уже отобранных книг, и Иван Иванович, к своему немалому удивлению, прочёл на одной из обложек написанное по-латыни имя — Тацит.

«Не обознался ли я?» — мелькнула у Шувалова мысль, и он подошёл поближе.

Парень к этому времени расплатился с продавцом и связывал бечёвкою свою покупку, чтобы её удобно было нести в руках. На сей раз Иван Иванович воочию убедился в том, что первое впечатление его не обмануло: все книги были латинские — тот же Тацит, Ливий и Курций. И успел глянуть на физиономию покупателя. Открытое лицо, нос чуть-чуть вздёрнут кверху, глаза — чистой небесной голубизны и мягкая рыжеватая, чуть курчавящаяся бородка, так хорошо идущая к его общему здоровому виду.

«Кто ж он такой — гимназист, студент? Не похоже, — размышлял про себя Иван Иванович. — Может, дьячок? И этого не может быть, — тогда бы он оказался в рясе, а на парне — кафтан, какие носят средней руки землепашцы. Однако сего незнакомца никак нельзя упустить».

Но пока Шувалов так рассуждал, покупатель с книгами уже готов был скрыться с глаз за крайними возами, и оставалось теперь его догнать и пойти за ним следом, пока не предоставится возможность его остановить и разговориться.

Случай представился вскоре, когда парень свернул в один из переулков, выводящий прямым путём к Фонтанке.

  — Простите, господин хороший, — остановил его Иван Иванович. — Я оказался нечаянным свидетелем того, как вы выбирали на Щукином дворе книги. А у меня вот какая незадача — мой покойный батюшка, учитель латинского языка, оставил мне немало собственных книг. Да куда мне они, ежели и я ныне не у дел, да к тому же мой предмет был — преподавание математики. Не освободите ли вы меня, мил человек, от сего батюшкиного наследства? Уступлю по самой бросовой цене.

В глазах парня проявилось любопытство:

   — А далеко вы живете?

   — Да тут рядом. Как раз на углу Садовой.

Пока шли к дому, парень рассказал, что он сам из-под Торжка, торгует в столице хлебом и содержит большую семью. И теперь прибыл в Петербург по торговым делам. Что же касается книг, то читает их между делом. Научился латыни у местного священника да у бедного студента, коий в поисках пропитания как-то забрёл в их края.

   — И с понятием разбираете латынь? — осведомился Шувалов. — Я к тому, что всё ли вам ведомо на сём чужом языке.

Парень слегка передёрнул плечами.

   — Вы, господин хороший, видно, меня не за того принимаете. Я не бахвал, но скажу, что, кроме латыни, знаю греческий, могу читать, писать и говорить также по-французски и по-немецки. Тут дело не в моём происхождении. Просто Господу было угодно наделить меня таким разумом, что всё новое даётся мне легко и быстро. Впрочем, я вам не назвался ещё. Прозвание моё — Свешников. Зовут Иваном, а по отцу Евстратьевичем.

   — В таком случае и я назовусь: Шувалов Иван Иванович.

   — А вы шутник, господин хороший! — не скрыл усмешки новый знакомец. — Хорошо, что Михайлом Васильевичем не назвались. То-то была бы потеха! Но вы, я чаю, скромнее — всего лишь меценатом и сподвижником русского гения решили предо мною предстать. Но — была не была! Вижу, вы человек тем не менее образованный, да и книги вашего батюшки меня заинтересовали, — поднимемся к вам.