ла масла в огонь Софья Карловна, — мы еще должны платить из собственного кармана! Ведь так, господин инженер?
Бой был проигран, но Мурашко все еще не сдавался.
— Ваши так называемые прерии, — заговорил он, — живут только пол-лета. Во вторую половину лета они выгорают, становятся пустыней. Суховеи, черные бури приносят вам миллионные убытки, и вы не можете ничего с ними поделать. Вы — плохие хозяева. Вы — никчемные хозяева! — повторил он под возмущенный гул всего зала. — Я вам предлагаю выход. Но два урожая в год вы сможете снимать на ваших землях. До самой осени будут зеленеть ваши пастбища. У вас будут собственные леса. Все ваши затраты окупятся за несколько лет, окупятся с лихвой, в ваши карманы потечет такая прибыль, о которой вы даже не мечтали.
— Не вам судить, о чем мы мечтаем, грубиян! — крикнула Софья Карловна, поднимаясь с кресла. — Это таким, как вы, всегда мало, а у нас уже, слава богу, кое-что есть… На наш век хватит!
— На ваш век, — презрительно усмехнулся Мурашко. — А после вас?
— А после нас… хоть потоп!!!
Кровь ударила Мурашко в голову. Стал темнее ночи.
— Потоп? Глядите… Можете накликать. Может и потоп быть!
И, с хрустом зажав в руке свои бумаги, он сквозь зловещую тишину направился к двери.
Тем временем, воспользовавшись немой паузой, перепуганный дворецкий пригласил гостей к столу.
Мурашко брел домой, сутулясь больше обычного, тяжело переставляя ноги, словно прошел только что тысячу верст. На веранде его встретили Лидия Александровна и Светлана, испуганно прижавшаяся к матери.
— Ну как? — спросила Лидия Александровна бледнея. Голос ее дрожал от напряжения.
— Все хорошо…. Именно так, — как и должно было быть, — ответил Иван Тимофеевич, горько улыбнувшись. Эта улыбка сказала жене все: можно было не расспрашивать.
У Ивана Тимофеевича тоже не было сейчас никакой охоты разговаривать. Забравшись в кабинет, он ни с того ни с сего завалился спать и спал до самого вечера. Вечером встал, поиграл со Светланой, посмотрел с веранды на фейерверк в честь Софьи и скоро опять залег спать, словно хотел отоспаться теперь за все бессонные ночи, которые коротал над проектом.
Утром Мурашко пошел к управляющему и потребовал отпуск.
— После стольких лет работы, — гремел он в конторе, — не заслужил я разве передышки? Или я у вас вечный сезонник?.
Густав Августович, чувствуя себя на сей раз перед «господином инженером» почему-то сконфуженным, не очень упирался, — разрешил.
— Мерси, — процедил сквозь зубы Иван Тимофеевич и вышел из конторы, еще больше раздраженный уступчивостью управляющего на улице под запыленными акациями стоял необычный шум: в толпе детворы кривлялся в вывернутом кожухе босой, лохматый алешковский юродивый.
— Я, Григорий-семинарист, не пан, не дворянин — алешковский мещанин! — скаля зубы, выкрикивал под дружный хохот детворы юродивый. — Страдаю от гирлыги и от косы, а от колбасы поправляюсь! — С этими словами он распахнул на себе кожух, надетый прямо на голое тело: грязное, костлявое, покрытое синяками.
С визгом и улюлюканьем запрыгала вокруг кривляки довольная детвора.
Увидев Мурашко, юродивый впился в него злым, распаленным взглядом.
— Вон тот идет, что Днепр в степи повернул! Ах-ха-ха-ха!.. Прислужился панству, Днепр ночью экономиям продал!
У Мурашко потемнело в глазах. Замер на месте, как у позорного столба. Притихли и дети в смущении.
— Не ври, семинарист, — послышался вдруг откуда-то, словно издалека, твердый мальчишеский голосок. — Не для панов он старался…
Эта детская простая защита словно вернула Мурашко к жизни.
— Уже не в море течет, сюда Днепр повернулся! — брызгая пеной, бесновался юродивый. — Вот уже под нами — слышите? — хлюпает! Мокро! Вода пошла! Скорей на крыши, на деревья, не то потонем все!
Кинувшись к ближайшей акации, он стал неуклюже карабкаться вверх, скользя по дереву своими чугунными ногами.
— Зачем вы его слушаете? — проникновенно обратился Мурашко к притихшей детворе. — Он среди людей, как пустельга среди птиц… Разве вам пустельги и грачи еще не надоели своим карканьем?
— Ой, наколошматили ж мы их тогда в вашем парке, — похвалился какой-то карапуз. — Я три дня был на «грачиных войнах»!..
— То-то же, сами знаете… Бросьте его, идите играть в другое место…
Обходя юродивого, который уже сидел на акации, Мурашко направился домой.
— Куда же ты? — прозвучал ему вдогонку зловещий голос с акации. — Подожди меня, пойдем вместе! Мы ж близнецы с тобой! Я арену летучих песков кожухом накрыл, а ты Днепр на панские толоки выплеснул!..
Не оборачиваясь, Мурашко ускорил шаг.
…Почти одновременно вышли в тот день из Аскании двое. В одну сторону — Мурашко с прикушенными усами, в другую — Гриша-семинарист в вывернутом кожухе.
Три дня Мурашко где-то пропадал. Как мог догадаться Валерик из намеков Лидии Александровны, садовник подался пешком через Перекоп искать поддержки в губернском земстве.
Под вечер третьего дня Валерик неожиданно встретил своего наставника в саду, на одной из полян под копной сена, накошенного в свободные часы самим Мурашко.
Сейчас копна была разворочена, словно около нее только что прошел бугай.
Мурашко сидел по плечи в сене, видимо, только что проснувшись, и вид у него был страшный: грудь нараспашку, борода всклокочена, в растрепанных черных волосах торчит сено.
Валерик остановился поодаль, незамеченный, не осмеливаясь сразу подойти к Ивану Тимофеевичу.
— Ломбардия, — покачиваясь, сокрушенно заговорил куда-то в степь Мурашко. — Ломбардия… Ибрагимия… — Плечи его вдруг затряслись, послышался хриплый смех.
Валерику стало страшно от этого смеха. «Что с ним? Заболел?» — промелькнуло у него в голове, и он стремглав бросился к садовнику:
— Иван Тимофеевич!
Мурашко исподлобья взглянул на него, как на чужого, и… равнодушно икнул. Мальчику стало еще страшнее: его учитель был пьян. Ужасом, отчаянием, болью неожиданного, внезапного разочарования обожгло Валерика.
— Иван Тимофеевич, — в отчаянии зашептал он, готовый разрыдаться от обиды, душившей его. Еще никто в жизни не обижал его так жестко, как обидел сейчас учитель, святой, самый дорогой — ему человек! Зачем он довел себя до такого состояния? Обрюзг, опустился, грязный, пьяный, в сене…
— Как там наши? — спросил через некоторое время Мурашко и, не дослушав ответа, заговорил уже про птиц, что метнулись стайкой в сторону опушки, почуяв человека.
— Птицы… Где лес, туда надо и птиц лесных, — рассуждал сам с собой Мурашко. — Жаворонку здесь нечего делать… Он — степняк. Чем ему короедов выбирать из-под коры? А вот дятел — другое — дело…
Через минуту на поляну вышел Яшка-негр с каким-то белокурым, незнакомым Валерику юношей в матросской тельняшке. Заметив Мурашко, они направились прямо к нему.
Негр был явно недоволен видом Мурашко, который разговаривал сам с собой. Приближаясь, Яшка уже сердито лопотал что-то по-своему, жестикулируя, энергично вскидывая головой, — видимо, стыдил Мурашко, как только хотел.
— Э, Тимофеевич, перебрал, — с упреком сказал и матрос, подходя к садовнику.
Недолго думая, ребята подхватили Мурашко под руки и без всяких церемоний потащили в кусты, в холодок.
Потом негр, перемигнувшись с матросом, подался куда-то в сторону пруда, а матрос, подсев к Ивану Тимофеевичу, заговорил с ним, уже как с трезвым.
— Приезжал я в мастерские да решил заглянуть и в вашу гавань… Просили наши девчата хоть кленовый листочек им привезти напоказ… Они все, знаете, из лесных краев, скучают по зелени…
— Сирень уже отцвела, — прохрипел Мурашко.
— У вас тут одно отцветает, а другое зацветает, — не отставал веселый матрос. — Мы как раз проходили сейчас мимо цветников… Как жар горят!..
— Эге, чего захотел, — повеселел Мурашко, словно у него прояснилось сознание. — Разве это для вас? То, брат, только на панские носы, на аристократические… Чеченцы тебя как поймают с цветами, — горя не оберешься.
— А зачем я к ним пойду, — засмеялся матрос. — Разве я не знаю других ходов? Перемахну вон там — и уже в степи!
— Ишь, какой, — обратился Мурашко к Валерику, показывая на матроса. — Бронников, машинист из Кураевого… Будет говорить, что юнгой плавал на торговом судне, — не верь. Будет напевать, что за дебоши списали его на сушу, — опять не верь, потому что морякам сам бог велел дебоширить… В мастерские, говорит, приезжал, а я знаю, что он у Привалова был. Скажи — не угадал?
— А что же, был и у Привалова… Мы с ним приятели еще по Херсону.
— Приятели… Они там артезианскую рыбу ловят, в подземелье на водокачке… Рыбу ловят да бомбы делают, ха-ха-ха, — засмеялся Мурашко.
— Что вы, Иван Тимофеевич, — спокойно возразил матрос. — Мы этим не занимаемся.
— Не занимаетесь? Не делаете? А я б сделал бомбу… одну, большущую… Да жаль — не умею… Привалов — тот уме-е-ет!.. Тот — му-у-жик! Недаром его прямо с завода — сюда, под негласный надзор… А впрочем, все мы — под негласным надзором. И ты, Бронников, и я, и ты, Валерик… Чего же ты стоишь, дружок? Сбегай, нарви ему цветов.
Охотно кинулся Валерик собирать букет. Матрос ему понравился. Чувствовалась в нем какая-то добрая, веселая и мужественная сила, вытатуированные якори на руках роднили его с далекими морями, а то, что он был в дружбе с Приваловым и что, возможно, они действительно что-то делали там, в подземелье, вызывало еще большее уважение к машинисту.
Собирая цветы, Валерик перекинулся мыслями к знакомым девушкам-сезонницам, на все лето загнанным в далекий, лишенный зелени табор Кураевый. Там где-то была сестра Данька, певунья Вустя с золотистыми имеющимися ямочками на щеках, быстрая и легкая, словно созданная для вечного бега… Были там и высокие, как тополи, забитые сестры Лисовские, и Ганна Лавренко, эта холодноватая, сверкающая красавица, на которую даже смотреть неудобно… Пусть всем им матрос повезет это душистое зелье и цветы, пусть передаст им своей железной с голубыми якорями рукой…