Таврия — страница 41 из 55

Усевшись, она уже не сопротивлялась. Тем временем отовсюду сбегались через поле девушки-вязальщицы провожать подругу.

Ганна сидела в двуколке прямая, спокойная и бледная, как перед казнью.

— Ганна! Сестра! — заволновались, подбегая, подруги. — Куда они тебя забирают?

— К фельдшеру, — горько улыбнулась Ганна, глядя поверх голов дядек куда-то в степь, наполненную солнцем.

— Продавать? — подлетая к двуколке, накинулась Вустя на Сердюков. — Каховской ярмарки было вам мало?

— Опомнись, сумасшедшая, — огрызнулся Оникий. — Девушку, может, антонов огонь жжет, а тебе видится черт знает что..

— Пусть везут, — сказала задумчиво Ганна, спокойно снимая нарукавники. — Только… не продамся я.

Величественным жестом она отбросила нарукавники прочь на стерню и перевела взгляд на загривки Сердюков. Что-то новое, хищное, дерзкое сверкнуло вдруг в ее больших блестящих, как лед, глазах.

— А если уж и доведется, то… не меньше, чем за миллион… чтоб попановать над холуями!

Ударили Сердюки по лошадям, затарахтела двуколка на рессорах, вынося Ганну с косьбы.

XXX

— Везут! Везут! — засуетилась панская челядь, когда двуколка с Ганной влетела в Асканию. Горничные и лакеи, толпясь у окон, жадно ощупывали ее полными холопского любопытства взглядами. Кто она, какая она, эта новая фаворитка молодого хозяина, которая въезжает сегодня в Асканию прямо с косовицы?

Ганна ехала выпрямившись, прикрыв лицо от солнца запыленным, посеревшим в степи платком. Чувствовала на себе все эти взгляды, полные неприязненного интереса и холопской затаенной зависти… Что они думают сейчас о ней, о чем перешептываются между собой? Ждут ее позора? Надеются, что уйдет отсюда униженной, осмеянной?.. Хотелось цыкнуть на всех, чтоб разлетелись кто куда, как степные ящерки из-под ног!..

В фельдшерской, куда привели Ганну, ее уже ждали старичок-фельдшер в белом халате и паныч Вольдемар, который был сегодня серьезен, чем-то заметно озабочен. Присутствие паныча не удивило Ганну, она как бы ждала этого. Не удивило и не испугало ее также и то, что дядьки, толкнув ее через порог в эту белую, словно снежную комнату, сами остались за дверьми.

Пахло лекарствами, и от этого запаха у Ганны слегка закружилась голова.

— Как хорошо, что вы приехали! — проникновенно говорил паныч, стоя перед ней точно в тумане. — Я так боялся, что вы не приедете…

Без пенсне паныч был как-то не страшен ей, маленькое холеное личико казалось детским. Не смутившись, Ганна разрешила ему взять себя под руку и провести через комнату к твердой, обитой белой клеенкой кушетке. Уселась и как бы окаменела.

Паныч отступил к окну, вместо него подошел фельдшер, потирая руки и нехорошо, плутовато посмеиваясь.

— Прилягте.

Лечь? Ганна сразу встрепенулась, ей стало жарко. Фельдшер ждал, а она сидела. Было почему-то стыдно ложиться на кушетку в присутствии паныча.

Будто догадавшись, Вольдемар повернулся лицом к окну. Она легла. Нестерпимая боль пронизала ее всю, когда фельдшер стад ощупывать нарыв. Напряглась всем телом, стиснула зубы, заглушая стон. Потемнело на миг в глазах… Раскрыла глаза, и опять были белые палатные снега вокруг, и Вольдемар уже напряженно смотрел от окна прямо на ее тело… Ганна ужаснулась, словно глянула вдруг его глазами на себя со стороны, на свое бесстыдно раскинутое тело, на высокую свою грудь и полные тугие ноги, равнодушно оголенные фельдшером выше колен… Хотелось вскочить, прикрыться от паныча всеми этими стенами-снегами, и в то же время что-то сдерживало ее, было как будто нужно, чтобы на нее — такую! — смотрели…

Прикрылась от него только собственными ресницами и лежала так.

Пока фельдшер вскрывал, промывал, смазывал нарыв, Вольдемар смотрел на нее, не отводя взгляда.

— Какая воля, какая выдержка, — с тихой зачарованностью промолвил паныч, когда все было окончено и Ганна уже сидела с перевязанной ногой, поправляя на себе одежду и чувствуя облегчение во всем теле. — Скальпель идет по живому, а она… Да перед вами преклоняться надо, Аннет!

В это время дверь распахнулась, и в комнату словно ветром внесло вертлявую веселую молодку в фартучке служанки. Бойко стрельнув глазом в паныча, она тут же подскочила к Ганне, застрекотала над ней, как сорока:

— Укололась? Нарывало? Ничего! До свадьбы заживет! Теперь я возле тебя буду за фельдшера. Положим на ночь припарку, и завтра — хоть в танцы… Берись за меня, пойдем, покажу тебе все!..

Ганна удивилась:

— Куда?

— Да не к косилкам, конечно, — засмеялась молодка. — На хозяйство свое пойдем, ты ведь теперь старшая горничная при доме приезжих… Будем с тобой на пару гостей принимать…

Ганна удивленно взглянула на паныча.

— Подожди, Любаша, не стрекочи, — вмешался Вольдемар и, подавляя неловкость, скороговоркой объяснил Ганне, что она сейчас свободна от всякой работы и, пока окончательно не вылечится, будет жить с Любашей.

— А дальше видно будет, — неопределенно закончил Вольдемар, провожая Ганну до самой двери.

На крыльце ее ждали дядьки.

— Ну как? Ну что? — накинулись они с обеих сторон на племянницу. — Что он тебе сказал?

— Ничего страшного… скоро заживет, — сдержанно ответила Ганна, имея в виду фельдшера.

— Да нет… это, известно, заживет… а паныч что оказал?

— Ах, отстаньте вы, ради бога! — измученно выдавила из себя Ганна, невольно прижимаясь к Любаше.

Сердюки прошли за ними еще несколько шагов, потом вдруг отстали, о чем-то советуясь. Любаша тем временем повела Ганну по высоким ступеням дома приезжих. В коридоре пошли по мягкому ковру в самый конец. Аккуратная комнатка, в которой они очутились, тоже была в ковриках, в живых цветах, в кружевах и белоснежных высоких перинах…

— Здесь мы будем жить, — обвела Любаша рукой комнату. — Заказывай теперь, что ты хочешь?

Ганна устало опустилась на стул, вздохнула.

— Воды.

— Воды? Ха-ха-ха! — расхохоталась Любаша. — А может, водочки? У нас и такое есть!

— Нет… воды… Жажда меня еще с самой степи мучит…

И когда Любаша, выбежав на минуту, вернулась с полным графином свежей, сладкой артезианской, Ганна, припав к нему, не оторвалась, пока не выпила до дна.

XXXI

— Ты еще не знаешь, Ганнуся, нашего паныча, — говорила погодя Любаша, разложив на коленях вышивание. — Даром что такой богач, а с людьми он не гордый, простой, обходительный… Возле него легко жить. В других экономиях от панычей всего натерпишься — он тебя и выругает, и изобьет, и прикажет за межу на коне выгнать, а наш никого не ударил, никому слова наперекор не сказал. Только приехал — всю прислугу чаевыми одарил, никого не забыл. И сколько его знаю, всегда такой: добрый ко всякому, кто к нему добрый…

— А ты тут уже давно, Любаша? — спросила Ганна, прилегшая после купанья на белоснежные перины.

— Вольдемар еще гимназистом был, когда я сюда попала, — живо стрекотала Любаша. — Черниговская я, явилась в Каховку такой же обшарпанной, как и ты! Вначале с грабарями на прудах работала, на земляных работах, — ох, набедовалась, Ганна! Только и вздохнула, когда в горничные вышла. Что мне теперь? И хожу чисто, и ем вкусно, и черной работы не знаю! Прибавляется понемногу в сундучке, да и домой каждую осень передачу передаю… А все потому, что характер у меня веселый, людям я приятная… Вот съедутся к панычу гости, сразу: спой, Любаша, спляши, Любаша!.. И спою им и спляшу, — разве меня от этого убудет? Если б мне да твоя красота, — ого-го, девчина, — далеко б я была!..

— Это они и меня будут заставлять плясать? — засмотрелась Ганна на узорчатый лепной потолок.

— Если не захочешь, кто же тебя заставит! Да у тебя и защита хорошая есть, — засмеялась Любаша. — Паныч такому не позволит тобой понукать. Тебе теперь и сама барыня не страшна!..

— Злющая, говорят?

— В печенках всем сидит, — оглянувшись, зашептала Любаша. — Горничным ни погулять, ни уснуть не дает, всю ночь заставляет молиться… Сама хочет святой стать, а они чтоб за нее поклоны били!.. Вот она скоро выйдет зубы себе греть… а может, уже и вышла, — подняв штору, Любаша выглянула сквозь цветы в оконце, выходившее в сад. — Уже сидит! Полюбуйся своей свекрухой, — прыснула она в ладонь, отшатнувшись от окна.

Ганна поднялась на локте и посмотрела в сад. Софья сидела одна в плетеном кресле, на открытом солнце, закинув голову, широко раскрыв рот. Девушке она показалась сумасшедшей. Сидит на самом солнцепеке, разодрав, как кащей, свой старческий рот до ушей, уставившись прямо на солнце, словно хочет на него тявкнуть!..

— Чего это она, Любаша?

— Во рту у себя выгревает… Лечит солнцем какую-то хворобу, что нагуляла с залетным американцем.

— Фу какая… Опусти занавеску.

Ганна откинулась на подушки. Волны ее черных, распущенных после мытья волос свободно рассыпались по постели, по плечам, полным, округлым, как бы выточенным из слоновой кости. Положив на лоб руку, молча смотрела в потолок, украшенный лепкой, но и оттуда над ней свисали какие-то уроды с раскрытыми ртами, которые словно хотели залаять на солнце…

— Никто ее здесь не любит: ни слуги, ни контора, — затараторила опять Любаша, принимаясь за вышивание. — Да и Вольдемар был бы, видно, рад, если бы она уже богу душу отдала, чтоб самому потом распоряжаться… Ну, Вольдемар, этот еще так-сяк, хоть для видимости матери ручку целует, а Густав придурковатый, когда был здесь, духа ее не выносил… Один раз овчарками затравил, на каменную бабу загнал, — должна была целый час там кукарекать…

Ганна чуть заметно улыбнулась, представив барыню верхом на каменной бабе.

— Здорово, наверно, испугалась?

— Сняли чуть теплую…

— А где он сейчас, тот Густав?

Любаша вздохнула.

— Дорнбургом правит… Сослали туда на покаяние за то, что брату адскую машину подложил… Ирод, самую близкую подругу мою, Серафиму-горничную, жизни лишил…

Ганна плавно поднялась в постели, села.

— Так, значит, это правда?