Таврия — страница 45 из 55

Девушки в этот день ходили в степь плести венки. Вустя не пошла с ними. Сославшись на головную боль, сидела под бараком в холодке среди замужних женщин-чабанок, как молодая вдовушка. Глаза у нее были сухие, блестящие, на щеках играл горячий румянец. Внешне девушка казалась спокойной, но чего стоило ей это притворное спокойствие!.. Она видела, как собирался, как поехал с ребятами Леонид. Это ее окончательно подкосило. Весь мир плыл перед ней однотонно-желтый, все происходящее воспринималось, как сквозь обморочную дымку. Грызя подсолнухи, она спокойно разговаривала с чабанками, жившими при таборе, рассказывала км о своих Криничках, о Псле и лесах, что тянутся вдоль, него, а больше всего — о матери. Мать, старая Яресьчиха, словно была со своей Вустей здесь, в таборном холодке, среди слепящих поблекших степей. Однако, о чем бы ни говорила Вутанька, о чем бы ни думала, стараясь забыть свое горе и оторваться от него, оно было с ней, разъедало ее. Никуда от него не залететь, нигде от него не спрятаться! Подошло семя ковыль-травы к самому сердцу, и достаточно было ей взглянуть на паровик, чтобы все ковыльные жала зашевелились в груди, как шевелились они в эти дни под ровным дыханием суховея по всей Таврии.

XXXIV

Вскоре после обеда приехала на Кураевый Ганна Лавренко, цветком распустив над собой зонтик из розового ситца. За кучера сидел Валерик Задонцев.

Ганна была в белом длинном платье, которое очень шло ей. Увидев возле барака Вустю, Ганна тут же приказала Валерику остановиться и, достав со дна тачанки связанную свяслицем охапку зелени и цветов, плавно поднялась и пошла к подруге, а Валерик, приветливо сверкнув Вусте зубками, отъехал с тачанкой дальше, во двор, где Гаркуша сам помог ему поставить в тень коней и задать им корму.

— Будто год не видела тебя, — взволнованно заговорила Ганна, поздоровавшись и передавая Вусте букет. — Это я сама тебе нарвала… Не хуже, думаю, чем тот, что нам тогда Леонид привозил…

Вустя, вспыхнув при одном этом имени, поспешила спрятать свой румянец в свежую зелень.

— Как пахнут хорошо!.. Только куда мне столько… Завянут, а жалко: такие яркие, душистые и прохладные. Ганна, я тут даже любисток слышу…

— Есть и любисток, — улыбнулась Ганна, наверно припомнив свои и Вутанькины криничанские любистки.

Сняв свяслице и оставив себе часть зелени, Вустя остаток тут же разделила между чабанками, которые с приходом Ганны тоже почему-то встали и грызли семечки стоя, словно не осмеливаясь сесть при ней.

— Что же нам с ними делать? — поблагодарив, заговорили женщины. — Даже страшно нести такое в наши землянки… Наскочит кто-нибудь, подумает, что краденое…

— В воду поставьте, — посоветовала Ганна.

— Знаем… Да сейчас как раз и с водой туго.

— У вас разве тоже?

— А как же? Все на пайках живем… Ребенка не в чем выкупать.

— Скажите Гаркуше, — велела Ганна, — чтоб мой паек вам отпускал… Или лучше я сама скажу.

Еще раз поблагодарив за подарок, чабанки стали расходиться по своим жилищам, оставив подруг с глазу на глаз.

— Свясло тоже сама крутила? — невесело пошутила Вустя, помахивая перед Ганной свяслицем, снятым с зелени.

— А кто ж мне крутить будет? Ты такое скажешь…

— Не разучилась, значит…

— Наверное, Вустя, никогда не разучусь.

Присели, помолчали в задумчивости.

— Ты часом не болеешь? — спросила погодя Ганна, пристально глядя на подругу. — Раскраснелась, горишь, как чахоточная…

— Так что, может, и меня к фельдшеру?

— Перестань, Вутанька!

— Голова немного разболелась, нагудело вчера возле машины… Да это пройдет… Ну, рассказывай, как там тебе в Искании? — сказала Вустя уже дружески.

— Да как? — задумалась Ганна. — Только и того, что все время в холодке, а жить как-то… душно.

— Барыня, верно, душу выматывает?

— Да и барыня… Правда, я ее не очень праздную, у меня своя парафия — дом приезжих. Свои ключи, своя посуда: каждый день тарелки бью… может, на счастье.

— А паныч?

— Паныч как паныч: ходит и слюни пускает… Но не на ту напал. Даром, что в парижах не училась, — засмеялась вдруг Ганна, — а так гоняю на корде, что мыло с него летит!..

— Сама бы в вожжах не запуталась…

— Не запутаюсь, Вутанька. Они грамотные, но мы тоже ученые… Позавчера на коленях уже стоял. Золотые горы обещает. В шелка, мол, одену, наукам обучу — на двенадцати языках будешь разговаривать… Дядек каждый день подсылает, чтоб уговаривали маня, склоняли на его сторону…

— Как они там сейчас, хранители твои?

— Сторожат ночами при зверях, а днем баклуши бьют… Жилетки на себя нацепили, бороды подстригли — смотреть противно…

— Остерегайся их, Ганна. Они на все способны!

— Знаю. Потому-то и пригревает их паныч… Но я их теперь тоже вымуштровала, на цыпочках ко мне заходят… Сегодня сели было за кучеров ехать сюда. «Ах вы, нахалы, — говорю, — да как вы смеете? Чтоб дегтем на меня от вас всю дорогу смердело? Пошли вон отсюда, я вашего духа не выношу!» — Ганна захохотала, плавно покачиваясь, словно пьянея. — Взяла Валерика и поехала с ним…

— Боюсь я за тебя, Ганна, — вздохнула Вутанька. — С огнем играешь…

— Я сейчас такая, что хоть с самим чертом готова играть, Вутанька. Насмотрелась за это время их нравов. Вижу, что мозолями тут немного приобретешь. Напролом надо идти, если хочешь дорогу себе пробить.

— Ого, как ты после Искании заговорила…

— Еще бы не заговорить. Ты тут далеко, а я теперь в самой берлоге живу, вблизи вижу, как добывается панство. Там, как на Каховской ярмарке, пощады нет никому. Каждый готов тебя живьем в землю втоптать, лишь бы только себе побольше урвать в жизни. Что паны, что подпанки, — все только на свои клыки надеются, силой все берут, никакого греха не боятся. Барышник на барышнике едет и холуем погоняет! Вначале, как очутилась среди них, так даже страшно стало: как здесь жить? Только и слышишь о всяких ссорах, подкупах и жульничестве… А потом, когда огляделась, увидела, кто нами правит, так прямо злость меня взяла!.. Почему Софья холуями правит? Почему не я ими правлю? Иногда такой лютой отвагой сердце нальется, что, кажется, полком солдат командовала б!.. А он горничной меня назначил, сезонной любовницей хочет сделать. Ха-ха! Не знаешь ты еще меня, паныч, не разобрал, чего мне надо…

— А чего же ты хочешь от него?

Ганна помедлила с ответом, улыбнулась:

— Венца!

— Ганна! — с ужасом воскликнула Вустя.

— А что, не достойна?

— И ты… пошла бы? За этого суслика в очках? Свет себе на весь век закрыть?

— Всякое я передумала за это время, — успокоившись, ответила Ганна. — У тебя, Вустя, дорога ясная: ты уже скоро молодичка, нашла себе пару — хлопец, как орел…

Орел!.. Словно горячими угольями осыпала Ганна подругу, сама того не заметив.

— Выбрала, кто понравился, — продолжала Ганна, — кого сердце подсказало… Значит, судилось тебе. Но думаешь, всем такое счастье, как тебе, выпадает? Сколько девушек выходит за нелюбимых, за стариков, за богатых вдовцов, лишь бы на хозяйство сесть…

— Хозяйство… Какие хозяйства, какие достатки могут сравниться с любовью!.. Это ты, Ганна, потому так говоришь, что никто еще тебя не обнимал, никого ты еще не любила по-настоящему…

— Может, и потому. Может, и не судьба мне по любви выйти… А тут такой случай… Все эти степи необъятные, — Ганна провела рукой вдоль горизонта, — могут моими стать… Кто бы не задумался на моем месте?.. Тут миллионы, а там батрацкая торба… Разве ты забыла, почему мы с тобой очутились на каховоком торжище? В скрынях пусто, в хатах голо — вот почему… И пусть вернусь я в Кринички с каким-нибудь рублем, — разве это надолго меня спасет? Кто меня там возьмет, бесприданницу? Опять пойдешь, Ганна, по хуторам в навозе копаться, каждый будет над тобой измываться… Нет, осточертело!

— Но ведь и за него… Как с ним жить, как с ним в постель ложиться, если не любишь…

— Зато пановать буду. Ох, буду пановать, Вутанька! Дай мне только венец, дай те миллионы, что всех ослепляют… Буду стоять среди них, как в солнце! Сразу и красоту Ганны заметят, и умной для всех будет, человеком, наконец, станут считать. Не подойдет уже на ярмарке какой-нибудь пьяный барышник ощупывать тебя, как кобылицу… Смотришь иногда, ничтожество, в подметки тебе не годится, а и оно норовит тебя чем-нибудь унизить, хихикает над тобой, как ведьма. Не она тебе, а ты ей должна стежку уступать… О, венец бы мне, Вутанька, венец! Я б тогда показала им свою натуру, все припомнила б! На огне отплясывали б они мне все наши батрацкие обиды!

Не узнавала Вустя подругу: всегда спокойная и уравновешенная, Ганна сейчас говорила, как пьяная. Не раз, видно, втайне упивалась она картинами своих будущих расплат с обидчиками.

— Паныч у меня под пятой будет, барыню в узелок скручу, все в имении по-своему переставлю… Людьми торговать никому не позволю, заставлю всех правдой жить!

— Ой, Ганна, Ганна… Правдой жить!..

— Увидишь. По всем таборам, по всей степи новые порядки заведу. Батракам — почет, они у меня артезианскую будут пить, а всех трутней-приказчиков на гнилую посажу, что после овец остается… Саму барыню илом с головастиками напою!

— Широко ты размахнулась, Ганна… Вряд ли поведет он тебя под венец… Для него ты — мужичка.

— Вустя, — наклонившись, промолвила Ганна шепотом, хотя никого поблизости не было, — уже обещал!

— Наобещает, а потом… обманет и бросит.

— Нет, обмануть себя я не дам, — строго возразила Ганна и примолкла.

— А как тебя там челядь принимает? — спросила погодя Вутанька.

— Не ладится у меня с ними дружба… Каков пан, таковы и его слуги… Только и знают, что с доносами бегают, а меня от этого воротит… Единственный, с кем я могу душу там отвести, это Яшка-негр…

— Что за негр?

— О, Вустя! — повеселела вдруг Ганна. — Такой он славный! Все смеется и кудрями встряхивает да так белками и светит… Сердце у него доброе, человечное какое-то… Не знаю, почему Артур на него собакой взъелся… Проходу от него Яшке нет, хоть бы уже скорее выметался в свою Америку… Приехал на три дня, а застрял так, что не выкуришь… Сам ноги на стол, как свинья, кладет, а на Яшку все «бой» да «бой». Дался ему этот «бой»