Вытащили они со Степаном из летника цельную охапку тех пантелеевских стихов и посреди ограды запалили…
Настасея об эту пору из пригона с подойником в руках вышла. Покуда дошло до неё содеянное, бумаги те чёрными колечками закручиваться уже стали. Настасея как держала полный подойник, так и ливанула всё молоко в огонь. Потушила…
Урядник, глядим, кирпичный сделался. Будто огонь с бумаг на его лицо перекинулся. Пятернёю железной скрутил он Настасею за волосы, повалил тут же на гарь бумажную – и сапогами… Степана ж прямо заморозило! Стоит белее бумаги и мелко весь трясётся.
Пантелей-то как услыхал в летнике Настасеин крик, откуда сила в нём взялась! Пулей вылетел во двор! Как саданёт урядника по шее и собою Настасею заступил.
Лучше никому не видеть бы тех Пантелеевых глаз… Жгут они всем душу, как вспомнят…
И ведь подумать только! Здоровый дуб отступил перед жёлтым листочком! Потушил Пантелеев огонь урядниково самодурство.
Все молча разошлись по своим углам. А когда Степан провожал урядника до ворот, то запросил его:
– Убери ты подале от греха со двора моего письмовода этого окаянного. Жандарм я, что ли, при тебе? За каким фактом ты на меня его навязал?
– Торгуешься? – остолбенел урядник. – Ладно уж, так твою в дышло! Доведу до приказа… Выдадут тебе от казны…
Плюнул тогда Степан в закрытые ворота – пропади ты всё пропадом! И в первый раз за все годы обоюдной жизни увидела Настасея из окна, как Степан на крыльце сапоги вытирает.
А Пантелей с того самого дня слёг в постель и больше не поднялся. Знать, последние силы вытянуло из него тем вихревым огнём – прогорел.
И потянулись люди на Пантелеево пожарище, будто единой бедою обнажило им головы, сделало равными их заботы.
Раньше бы Степан, глядя на эти сходки, сказал бы так:
– Во! Собирается шатия! Тюха, да Матюха, да Колупай с братом. Опять языками до утра мантолить будут. Пойду шугану эту шайку-лейку.
И разогнал бы всех.
А теперь нет… Теперь пристроится на лавке у окна и молчком долго глядит в ограду. Потом откуда-то книжку с картинками принёс. Стал по ней пальцем водить. Водит да шепчет чего-то себе под нос.
Настасея ходит по избе кошкою. А дед Иван с печи всё головой крутит, всё удивляется: «Чего это со Степаном?»
Так миновало лето.
Последние дни, перед Пантелеевой смертью, Настасея уж и не трогала Степана – сама по хозяйству управлялась, как могла. Дед Иван, чем мог, помогал да всё шептался с невесткою:
– Неужто сподобился Степан? Дошло, видать, до него человеческое. Ить когда тебя дома-то не бывает, он все Пантелеевы, недогоревшие в тот раз, бумаги разбирает да складывает стопочкой. И прячет куда-то… Уносит ли куда… Я в ограде искал, нигде не наткнулся…
– Господи, прости и помилуй, – крестится Настасея.
…Стонет ветрами простоволосая осень, проливными дождями плачет изношенное небо, шуршит-шуршит у окна Настасеина самопряха… Вышуршивает самопряха потаённые думы на место сегодняшних забот. Тошно, хоть гадалку зови.
– Не могу боле… – бросает Настасея веретено. – Пойду приведу Пантелея в избу. Не ровён час, помрёт один в летнике.
– Стой-ка! Погоди! – окликает её Степан у самого порога. – Сам пойду… Тут мужикова сила нужна…
Заскрипел Степан сеношной дверью, а дед Иван на печи своей чуть не заплакал:
– Матушка-владычица! И вы, светлые ангелы-хранители! Я ж думал, старый пёс, что плёвый Стёпка у меня… Я ж думал, пакостника на свет произвёл… Я ж теперь, Настасеюшка, помру улыбаясь…
И пришла в тот день смертушка, да не за дедом Иваном. А внёс на руках в жилую избу Степан мёртвого Пантелея Звягу.
Показалось домашним, что стоит в дверях один мертвец, держит у груди другого мертвеца. Будто на самом краю жизни обнялись они наконец-то и разошлись в разные стороны: одного сила смертная повела на покой, другого – дума глубокая поманила в даль неведомую…
И надо было теперь прятать верёвки да гужи…
– Чтобы черти, – плакала Настасея со страху, – не утянули за собою Степана.
– Ежели им надо, – сокрушался дед Иван, – они к людям со своею верёвкою приходят. И кудай-то Степан всё пропадает?
– Как уйдёт, так и нету его по цельному дню, – вторит деду Ивану Настасея. – Не может же человек один убрести в лес, да зимой, да просидеть там на пеньке с утра до ночи. Ещё, вертаясь домой, делает видимость, что и спрашивать его не надо…
– Не может, – соглашается дед Иван.
– Господи Боже мой! – вздыхает Настасея. – Приходил бы пьяный! Так не-ет…
– То-то и страшно!..
В ту зиму погода многонько снегу настругала. До ставней было не добраться поутру, вечером – не пробиться.
Вот Настасея взяла лопату и айда снег от окон отгребать. Гребла, гребла да и загляделась на снег. Льётся он с лопаты голубым бисером, горит на луне голубым огнём, звенит…
Стоит Настасея, любуется на красоту земную, и слышится ей – вроде как потаённый скрип снега за углом избы: кто-то под окошко подбирается. Вот, слышно, хлестнуло по стеклу мягко, будто веткою под ветром.
Настасея тоже себе… подкралась и глянула за угол.
Эвон! Афоньки Маслакова морда светится перед самым окном. Чего бы ему в чужое окошко глаза пялить? Давно ли Афонька из острога на поддавках выехал? Давно ли бедная Маслачиха, урёванная, выхаживала сынка непутного от хворобы? Смотри-ко ты! Неймётся ж туполобому!
В избе она переоделась и сказала Степану:
– Пойду к Маслачихе, упрежу наперёд, чтобы свово паразита крепче держала. Ещё, гляди, корову со двора уведёт.
– Сдалась ему твоя корова! – удержал Настасею Степан. – Сядь. Не суетись. Не овечье это дело – капканы на волков ставить. А и не видела ты Афанасия… Не видела… Вот! Афанасий тебе вовсе не вор какой, не разбойник. Ключик он, Афанасий, в чужих руках… пока… Прошлый раз его не в тот пробой сунули… Вот и застрял парень. Помогнуть ему надо своё найти, а ты «докладу»! Тоже мне, докладальщица нашлась… когда поймёшь, бросишь сердиться… Подай-ка вон лучше шапку.
Так вот просто, без прощаний и заветов ушёл Степан из дому. Может быть, и ждала бы Настасея с дедом Иваном скорого его приходу, когда бы не нагрянул тем же утром в их двор урядник. Вразумил он Настасею насчёт мужа нагайкою вдоль хребта, да и деда Ивана крепеньким словцом просветил:
– Ха-ха! Что думали! Улизнул от меня Степан Иванович?! Врёшь! Не улизнёшь! Не задавишься, так явишься! Ишь понаслушались тут звягинских сочинениев. Грамотеи, мать вашу в дышло! Полдеревни с ума посходило! Я вам тут напишу свою поезию. Я вас тут всех в пепел сотру!
– Сотри, сотри… – хмыкает дед Иван. – Чему сгореть, то не потонет.
Орал, орал урядник, а толком-то ничего не сказал… Может, и сам ещё о главном не докумекал… Может, от Степана ему и хотелось узнать-пронюхать: об чём это мужички толкуют вечерами, там да сям собираясь? А когда не нашёл Степана на месте, тут его и озарило: не на Пантелеев ли огонёк мужички сходятся? Не сам ли Степан раздувает тот огонь?
Вот он и стал в том летнике, где Пантелей Звяга умер, каждую ночь засиживаться.
Снег от ставней Настасее отгребать не велел, чтобы Степану в окно не стукнуть, а сразу на крыльцо идти. Крыльцо-то как раз спротив летникова окна стояло. А народу днём говорил, будто сам он Степана в уезд за большим делом послал, а вот теперь назад дожидается.
Некоторые парни смеялись:
– Дожидайся, дожидайся. Дождёшься ты на свой зад…
Дурак, Господи прости! Будто люди не знают, об чём волки плачут. Будто на правду можно защёлку поставить.
Сиди себе, сатана тебя задери! Хоть до страшного суда…
С неделю полуношничал урядник.
Вся деревня устала от его глаз, а ему хоть бы хны. Настасея с дедом Иваном прямо замаялись: ни выйти им ночью, ни дверью стукнуть, ни света зажечь… Турецкая осада, да и только!
Долго ли урядник ещё-то бы в том летнике казёнными штанами лавки протирал, леший его знает. А только одною, самой морозной ночью мерещится сторожевому тому, будто тень по двору прошмыгнула. Урядник мигом огонь в лампе увернул и весь в окно влип. Видит: играет по двору студёный ветер. То воронкою совьётся, то рассыплется, то по ограде волнами позёмку погонит… И вот кажется уряднику, что кто-то белый ползёт к избе. Вроде как сугроб ожил и направляется до крыльца.
– Ах, ты ж, каналья! – ухватился за усы сторожной. – Ну, я ж тебя полюблю за хитрость!
Выскочил урядник за двери, к тому месту подбежал, где ему живой снег почудился, а там всё как должно быть.
– Фу ты, голова садовая! – ругает себя урядник. – Переглядел малость. Блазнится уже…
Вернулся караульщик на прежнее место, а огонь в лампе совсем погас. Темно в летнике, хоть за скобку держись. От двери шагнул урядник к столу, где лампа должна быть, – под ногу что-то попалось. Согнулся пощупать, а оно вроде кошки и поползло, поползло в сторону… и заплакало ребёнком. Урядник – к лампе… Хвать, хвать по столу – нету лампы. А потом в углу, куда лохматое поползло, засмеялось хохотом… Урядник – к двери! Заперто… Нету выхода. Он тогда по раме оконной кулаком… Высадил и полез на улицу. А с улицы ловят его худые, длинные руки. Тянутся прямо ниоткуда…
Выпал урядник сырым мешком из окна на снег и ноги врозь. Еле-еле живой дух в нём теплится. Сидел, сидел – в себя приходить стал от морозу. И чует, будто кто-то рядом с ним дыхает. Скосил урядник глаза в сторону и застонал… Морда синяя, борода – козою, бельма – поперёк рожи… Не приведи господи, кто рядом сидит! Повалился урядник сатане тому в ноги и давай поганому лытки слюнявить… Тот и сунул ему в зубы копытом. Уймись, мол, недоедок! Вспомни об себе маленько! Поцелуйщик немного от боли очухался, а сатана и гундосит:
– Приставлен ты людей сторожить? Сторожи! Но покуда ты будешь псом, велено мне быть твоим хозяином. А теперь – пошёл вон!
Подхватился караульный и ходу по деревне. Шпарит урядник по улице, ажно вихорёк сзади снег подхватывает. Пойди поймай…
Не то чтобы ловить, а в избу его тою ночью никто не пустил. Как сговорились люди. Вот какая деревня оказалась.