Таёжная кладовая. Сибирские сказы — страница 26 из 97

и с другой его стороны влилась в свое же русло. Вроде как водною петлею обхлестнула лысый яр. Вот на этом-то яру и поставил себе Савватей крепкий дом. На сливе же реки в омут соорудил мельницу.

– А ключик живой?

– Это когда работники Савватеевы реку задумали повернуть, так тот ключик шибко хитро куда-то в сторону отвели. Ой умный Савватей тот был! Страшным умом был умный. Вишь, как получилось у него с теми мужичками. Работу они ему сладили добром, как в руку положили. И заработанное честно от хозяина получили. Все чин чинарем. Савватей им праздник закатил. Всего хватило! Так ведь, как кто-то сказал: уснул пьяный, а проснулся – мертвый. Теперь спроси у тайги, что она в ту ночь у омута видела? Вот он каким Савватей-барин был…

А Кирьян когда-никогда про Савватея услыхал. Да и как было про него не прослышать, когда тот уж чуть ли не в святцы вписан был народом за ту, за живую, воду

Ведь он что людям говорил? Что сам и настаивает водицу на таёжных травах. У него даже в кладовухе одной сорокаведерные бочки стояли – вода в них кисла.

Так вот таким ли, скажи, барином заделался тот Савватей – ой, да ну! Уж и в простой одёжке ему холодно. Уж ему брезготно, уж ему ломотно… Камзол, шитый золотом, подавай! Ходит перед народом, батюшки! Повернётся, оглянется – матушки! Себя не видит, не то что людей.

Вот тогда-то Савватей и встретился с Кирьяном. И выпало им сойтись, да в одиночестве, да у того самого места, где в свою пору Савватей помирать собирался. Видать, Кирьян нарочно там его поджидал, чтобы, может, о прошлом напомнить да совесть Савватееву пробудить. Ой, Господи! Была бы у волка совесть, он хоть бы морду отворачивал.

Ну и сошлись. Кирьяну узнать нужно, где Савватей спрятал живую воду, чтобы народу показать. А Савватею ж это чистый разор. Ему-то какая охота Кирьяну уступать? Стал он бывшему своему работничку золотые горы сулить. Камзол скинул – на, мол, носи!

Только о богатстве-то разные понятия в них жили: не проняла Кирьяна Савватеева жадность.

Тут-то они и схлестнулись драться.

Бывает так, что хочет человек прыгнуть да упадёт. Так и Савватей. Торопился Кирьяна в омут спихнуть, да сам и пошёл мерить подколёсную глубину.

А вот тут-то самая загвоздка получается. Уж кто там подглядел за всем этим делом, а только говорили, не каялись: когда стоял Кирьян в полной своей растерянности над омутом, подкралась к нему со спины Савватеева мать и накинула на плечи молодцу сыновий камзол, что на траве валялся.

Будто бы придавило Кирьяна к земле тем камзолом. Разом помельчал он, слипся в комочек и сам пошел в омутовую воду. И поплыл Кирьян по воде серым утенком. И плавать ему, говорили, до тех пор, покуда не окунётся он в тёплую струю живого ключика. Да только вот беда: стоит Кирьяну отыскать заветное место, как тут же, невесть откуда, появляется Савватеева мать и ключик пропадает бесследно. А вот кому бы кричать на лысом яру, того никто не сказывал. Да и голос тот не больно часто даёт о себе знать. Последний раз, не помню, кто и говорил об этом.

Бабушка вздохнула, посидела молча.

Добавила про себя:

– А может, то живой ключик голос подаёт да все к людям просится?


Снилось Фимке, что сидит он на крутом берегу омута. Вода в омуте чёрная и берега чёрные. И лес на той стороне реки, и небо… Всё чёрное. Но всё, до точки, различимо. Хорошо видно, как далеко внизу, у самого края воды, снуют чёрные водомерки, и каждая травинка под яром отливает своею особой чернотой. А тихо-то кругом! Так тихо, что слыхать, как горят в небе звёзды и где-то далеко-далеко, может, по ту сторону, что-то бухает в землю, бухает…

То буханье всё нарастает, нарастает и вдруг обрывается утиным криком. Фимка видит на чёрном бревне омута огромного, с корову, птенца. Он тянет к Фимкиному яру долгую, колючую шею, хлопает полами расписного камзола и вскрикивает так, что у Фимки в ушах чешется:

– Кир-р-рька, Кир-р-рь…

Фимка валится с яра в чёрную бездну, летит, бьётся о выступы крутизны, сшибает в воду камни, но сам до близкой воды никак долететь не может и просыпается.

Сонный покой настоялся в избе, но Фимка мог бы побожиться, что не избяная умиротворенность разбудила его, а что-то исходящее со стороны подняло его среди ночи.

Хоронясь разбудить больших, Фимка сполз на животе с печи, зябко потоптался на месте, поскрёб крапивные волдыри, подобрался к окошку: весь видный в щедром лунном свете за окном стоял Лёнька. Он махал руками, манил Фимку на улицу и приплясывал от торопкости. Нехотя, спотыкаясь о свои же ноги, Фимка вышел на крыльцо:

– Чо надо?

Да Леньке ж чихать на Фимкину гордыню. Покуда тот стаскивал со ступеней ленивые ноги, Лёнькино терпение лопнуло, и он сразил Фимку наповал:

– Перчиха к Савватею пошла!

Фимку будто пнули сзади.

– Когда? – слетел он одним духом во двор.

– Важничаешь… – только и сказал Лёнька. – Айда скорей.

Сквозь огородную калитку, повдоль грядок, через плетень, ложбиною, за ручей… всё разом, сплошным намётом покрыли парнишки и, запалённые, с ходу ушли в тальники у лысого яра.


К дому на яру можно было бы подобраться только со стороны реки. Там, на месте снесённых весенними водами старых деревянных сходен, чернели в береговой крутизне глубокие вымоины, лоснились гладкие каменные уступы. Этакой чёртовой тропинкой могли подниматься на яр разве что мураши да самые отъявленные сорванцы.

Фимка с Лёнькой добрались до реки и крутизной стали карабкаться на плешивую маковку.

Когда вровень две головы поднялись над кромкою яра, близость Савватеева дома показалась им странной: будто бы дом поджидал мальцов и сам подвинулся поближе к берегу, вроде прислушиваясь к шорохам ночи. И всё кругом, такое веселое днём, теперь стало другим. И лозняки, и сосняк за рекою, и сама река… всё чего-то ожидало плохого. А вот луна… ту земные страсти не пугали, светом своим так и лезла в щели заколоченных окон, уж больно ей хотелось узнать, что же делается внутри старого барского дома.

Ребятишки на коленях выползли на каменное темечко яра, прилипли животами к холодной его плешине, замерли…

Прямо, считай, перед носом сквозила чернотою большая дыра. Это, однако, тетка Перчиха, пробираясь в дом, оторвала внизу приколоченные на месте бывшей двери горбыли и, разведя их на стороны, оставила так до поры. Дыра, казалось, втягивала в себя тишину ночи. Злая, разбойничья тишина натянуто звенела над яром и ползла, ползла в чёрную дыру.

Голова к голове, подбирая штаны, двинулись мальчонки к чёрной глотке страшного Савватеева дома. Она проглотила их обоих разом и осталась разверзнутой ждать, может, ещё добычи.

В давние-то времена от парадной двери барского дома поднимала гостей и хозяев наверх богатейшая резная лестница. Теперь та лестница и обломана была, и обобрана, и сама развалилась, и подняться на второй этаж можно было только «вподтяжку». Из нижней бывшей гостиной по крепким ещё крепёжным столбам надо было подтянуться до потолочного перекрытия, там протиснуться между широких досок и очутиться в барских опочивальнях. Лепные потолки оглядят тебя сверху донизу, за потрепанными обоями станет шушукаться про тебя, как столетние хозяйские приживалки, хрупкие от давности газеты.

Тётке Перчихе такие фокусы не по летам. Где-то внизу она, рядом. А может, и Савватей с нею… Кажется, руку протяни – и упадёт на ладонь холодная капля с мокрой его бороды. А темнота в доме такая, что её можно попробовать языком: сырая, холодная, гнилая… а густющая! Промешай её весёлкою – потянется следом, как тесто

Фимка с Лёнькой прокрались из парадной в гостиную. Там оказалось поприглядней: луна смотрела сквозь щели горбылей и резала темноту полосами света.

Неслышно ступать по половицам гостиной оказалось делом мудреным: они и стонали, и пели всеми голосами.

Впритирку к стеночке пошли ребята глубже в дом, туда, где была когда-то барская кухня, где пахло плесневелой глиной, и дальше, в просторные, жадные барские кладовые. У дверного проёма кладовой Лёнька вдруг остановился, и Фимка больно обступил ему запятку. И тут-то встречь ребятам зашаркали осторожные тайные ноги. Смутное бормотание скоро стало различимым, и вот уж у самого порога кто-то сказал в темноте:

– Шишнадцать, однако… Ишь ты, суета пёстрая…

«Перчиха!» – поняли мальцы. А Перчиха продолжала говорить:

– Самая ж, холера, ноская… Нуды, чёрт с нею! Пущай дома несётся. И так хорошо…

Так вот за какою такою нуждой ходила Перчиха в старый барский дом, да ещё ночным временем!

И не успел Фимка толком сообразить, об чем это Перчиха печалится, как та уже перевалилась старым телом через порог кухни. Половицы охнули под такою тяжестью, трубный голос раскатил всю тишину, да с таким грохотом, что Лёнька с Фимкой не утерпели и захихикали в ладони.

Перчиха, оставляя за собою широкий след побитых яиц, на четвереньках переползла кухню, завалилась за порог и там… святая её молитва скоро затихла в ночном покое.

А мальцы носились скоком по дому: нет никакого Савватея!

Перчиха ворует яйца! Хорошо!

В кладовухе, где когда-то погас, не разойдясь по дому, давний огонь, вовсю хозяйничала луна. Должно, Перчиха сама лазила на чердак отворачивать потолочные доски. Над досками же давно проломилась под тяжестью времени тесовая крыша, и сквозная дыра впустила в кладовуху весь мир. По углам были хозяйски устроены курьи гнёзда. И не один день и не одна курица, видать, приносила сюда для Перчихи свои подарки.

– От ловкая, – дивился Фимка, – от жадная!

– Так она ж, говорят, за чужим-то добром в могилу ночью полезет, – уверил Лёнька.

Он умело поддел ногою первое гнездо, Фимка перехватил его и трепанул о стену… И пошла потеха…

Прах и перья взлетали к потолку и валились на головы мальцов, на стены, на несгорелые балки пола.

Увешанные трухою, усталые от буйства и страхов, довольные парнишки, наконец, угомонились, сели рядком на балку.

Буря в них остыла, и опять стало наползать неведомое. А там подступила тревога, а там изо всех щелей полез вместе с тишиною давешний страх. Ребята прижались один к другому и затихли.