Таёжная кладовая. Сибирские сказы — страница 27 из 97

Вот наверху что-то ухнуло, стукнуло и заскрипело, будто отворилась давным-давно закрытая дверь. И поползли по дому шорохи и шёпот. Хрупнула лестница под чьей-то тяжестью, в кухне звякнула ведёрная дужка… Мальцы замерли. Явственно и жутко дохнуло в углу кладовухи, зашипело капризно, и тонкий жалобный голос позвал из-под земли:

– Кирь-рь-ка…

Как очутились мальцы в деревне, и так понятно.

Горели обхлыстанные травой голые ноги, щемило глаза, душонки трепыхались выпавшими из гнезда жуланчиками.

А деревня ещё спала глубоким утренним сном. И не было в этот сладкий час никому самого малого дела до лысого яра.

Кто звал, зачем, почему канувшего во времени Кирьяна? Сам ли Савватей маялся неуёмною жаждой мести за свою страшную погибель, или еще какой нечистый дух отпугивал от лысого яра людской интерес? Но голос тот был такой живой, что Фимка с Лёнькой за эту правду готовы были положить животы свои.

Оба вместе поднялись они на поветь, где сохла скошенная для овец Фимкиной матерью трава. Сладковатый парной дух тронутого поверху утренним холодком молодого сена обволок озорников миром и чистотой.

Мальцы оказались как бы отгороженными от недавних страхов надёжною стеною простой жизни. Вся неуютность, вся неотогретость недоступного осталась там, на лысом яру.

– Никого там нету, – сидя рядышком с Фимкой, решил Лёнька. – Я ж сам в том углу руками шарил.

– Так ить голос-то какой был? Подземный, – доказывал Фимка.

– А может, Перчиха чего там наладила, людей пугать? – не уступал Лёнька. – Чтобы не поняли, что за яйцами ходит?

– Не, Лёнька! – отказался Фимка. – Знал бы ты, про чо мне бабушка вечор говорила. Про Кирьяна!

Долго Фимка шептался с Лёнькой на повети про Савватея-барина, про Кирьяна-ослушника, про Кирьянову живую воду…

Когда уснули мальцы, и сами не помнили. И не слыхали они, как ушла в поле Фимкина мать, как Фимкина бабушка, поднявшись с крехтом по лесенке, долго глядела на сопатых друзей, сонно разметавших руки-ноги по молодому сену.


При дневном свете дом Савватея-барина смотрелся внутри куда как тяжело да больно. Глядя на облупленные углы за рваными паутинами, на плешивые стены, думалось: «Неужели тут когда-то жили люди?»

Плохо было тут, недужно. И никакого страха. Просто помирает то, чему давно пора быть забытым. Отсюда и неловкость, и робость, с которой мальцы виновато прошли комнатами. В кухне ж они малость заробели, а уж в кладовуху вошли только на одних козырях: как бы перед другом не оказать себя заячьим хвостом.

Тут всё помянуло ребятам о ночном разбое: горелый пол, балки, стены замела пыль да труха, да перья… Поверху же неприглядности веселились солнечные зайчики. Уж такая весёлость исходила от них, что мальцы услыхали сразу и воробьиную возню на чердаке, и ветровую легкую песню над яром, и вольготное парование духмяной тайги

Но какая-то уступчивость тому тайному, что звало тут ночью незабытого Кирьяна, удержала сорванцов опять рвануться в бесшабашную радость. А заветный угол кладовухи тянул ребят к себе неодолимой силою.

Дом Савватеев строился безо всякой боязни перед земною сыростью – брёвна укладывали прямо на скальную породу лысого яра. Никакого такого подполья, как в других-то домах, в этом доме не было, и Фимка с Лёнькой, потыкавшись в камень, сели прямо на труху и, от неча делать, уже нехотя выгребали ладошками из угла лежалую золу да уголья.

Из-под грязи потихоньку обглаживался перед мальцами плоский круговой камень, так это с печную заслонку обхватом. Каменная заслонка была плотно втёсана в основу яра ловкою рукой умелого челвека. Но никакою подхвата, ручки ли, зацепки ли, крышка не имела и поднять её оказалось нельзя.

Э, нет! Не руками старой Перчихи вдолблена каменная заслонка. Не она тут подстроила пужалку. Да и где же ей, глухой, вполуха уловить под землею вздохи и бормотание? Ей, поди-ко, и явный зовущий голос слышится как посвист шалого ветра.

И не затем заслонка в скалу втесана, чтобы сохранять под собою холодную крепь лысого яра.

Когда-то же эта крышка кем-то отворялась?

Из тонкой, в ниточку, щелки несло не то гарью, не то гнильем. Мальцам только и осталось, что припасть к заслонке и всем слухом уйти в неведомое чужое житьё.

Вдруг за спиною ребят что-то трепыхнулось и, обернувшись, увидели они на дверном порожке серого утёнка. Тот качнулся на слабых ножках, наклонил голову, будто видеть одним глазом ему было удобней.

Солнце снопом весёлых лучей заливало птенца, и Ленька с Фимкой углядели на малой птахе шитый золотом, расписной камзол. А под каменной заслонкой что-то щёлкнуло, крышка под ребятами будто лопнула пополам и пошла расходиться на стороны, подворачиваться куда-то под скалу. Ребята отскочили в сторону и увидели неглубоко, в этакой гладкой каменной выемке, тонкую струю родниковой воды. Вода светилась насквозь, тянулась к ладоням, подпрыгивала, захлебывалась радостью, просилась в руки и, не дотянувшись, убегала куда-то в яр, всхлипывая и журча негромкий укор.

– Кири-кири-кири…

Как гром среди ясна неба грянул над яром Перчихин голос. Что ошпаренные, подпрыгнули на месте ребята и увидели, что давешнего утёнка нет, и никакой заслонки – в яру, и никакого живого ключика… Закрылся яр.

Лишь наметена между мальцами куча лежалой золы да чёрных углей.

А в дверь кладовухи уже глядит носатая голова тётки Перчихи, и громкий голос радуется:

– А-а, злодеятки, где собрались. Щас я вас посыплю перцем…

Сколь потом ни слушали Фимка с Лёнькой, голос на лысом яру больше не позвал Кирьяна.

Может, когда-нибудь ещё кому суждено увидеть Кирьянову воду? А и взять ее у чёрной силы?

Акентьево озеро

В таёжном углу Среднего Приобья столько озёр, сколько у рябого пятен. Тут и Кривое озеро, и Тухлое, и Глубокое, и Раздольное… Господи! И Лешево озеро! Рукой махнешь… Но только к одному Акентьеву озеру была прилеплена дорогая марка – волшебное!

Лежало то озеро среди векового леса, по всему окоёму заболочено и кувшинкою заметено. А серёдка чистая, синяя. Какой бы шальной ветер ни хватывал тайгу за вихры, Акентьева озерка ни одна струя не задевала. Словно кто-то умелый дохнул как-то один раз на воду и усыпил её на веки вечные.

Никто не доставал в Акентьевом озере дна. А спорщики отыскивались хваткие, удалые! Бесполезно. Ни один хват ни у кого не выспаривал.

Высоко над озёрным берегом поднимался с поддонной глубины белый камень. По верху он был ровнехонький, что пень, срезанный пилою. И хватало того срезу ровно на одно подворье.

С белого камня до самой дымки земной видел человек перед собою тайгу и тайгу…

На том озере даже комара не водилось. Ничто не мешало человеку чуять, как вливает в него природа здоровье своё, как разговаривают между собой земля и солнце.

Ой, благодать!

И хотелось тогда верить, что открывается озеро перед человеком! Но когда? Каким днём? Каким часом?

Старики успоряли, что были такие удачники, которые своими глазами видели, как однажды поднялась озёрная вода выше тайги, потом упала разом и оставила на ровной середине дворец несказанной красоты! Располохнулись в том дворце светлые двери: проходи кому хочется, бери добра сколько надо. Однако докладали, что хозяин озера до жадных больно строг!

Среди окрестных просташей никто на лёгкую наживу не надеялся, потому и посмеивались над стариками – ну откуда бы в таёжном озере взяться дворцу?

– Пущай не верють, – больше других обижался на чужое сомнение дед Воркуток. – Только волну чохом не собьёшь. Могет быть, не дворец… А все-таки ктой-то живёть на дне, в самой глыбокой низине. Только об этом до времени никому знать не дано, и я не скажу…

Но к Воркутковой тайне мужики всё же сумели подъехать тем, что привезли ему из дальнего извоза турецкого табаку. Затянулся Воркуток заморским зельем, стрельнул кашлем на всю улицу, перевёл дух и удивился:

– Эко, холера! Не хужей самосаду.

Подарком этим он долго потом угощал стариков да каждый раз посмеивался:

– Чо?! До кишок продрало? С этого с турецкого дымку вы у меня само заморьё увидите!

Не отпихнулся тогда Воркуток от мужиков, а приняв подарок, сказал:

– Айда, однако, робя, посидим на белом камне, пождём да послухаем, чего нашебаршит нам Акентьево озеро.

Ежели старый Воркуток, царство ему небесное, и набрехал тогда, то славно набрехал!


Ещё до времени великого переселения, когда потянулся из Расеи народ в Сибирь да стал обживаться в межозерье, на белом камне уже стояла убогонькая халупа старого Акентия.

Не за потраву посевов, не за падёж скота, не за какие другие горести нарекли поселенцы Акентия того колдуном. Видом своим уж больно не сходился он со всяким другим человеком.

Был Акентий тунгус – не тунгус, алтаец – не алтаец. Может, китайцы либо монголы в своё время тут побывали да обронили в тайге сибирской каплю крови своей?

Коли сравнивать, то монголы от земли высоко не всходят и выше себя не растут; алтайцы – те безбороды; а что про китайцев сказать, так эти в своей основе дробненьки да сухоньки, хотя множатся скорее других.

Никому из них Акентий-колдун во внуки-сыновья не подходил. Бог его знает, какого корню отросток, но только был он и строен, и высок, и бородища седая в пояс – будто полощена хозяином в синем озере! Нос орлом, брови моховы! Колдун, да и только!

Ежели бы не раскосые глаза, можно было бы принять его за родовитого, но опального русского боярина. От Акентьевых же глаз тянуло какой-то степной дикостью и тайной.

Одним словом, являлся Акентий какому-то старому роду закатным лучом.

И ещё в Акентии была загадка: немтырь его поборол. Люди считали его безъязыким и придумывали то, чего знать не могли, а хотели.

– Дык, это ж ему ватажье, поножовные брательники язык-то остригли, – говорили пугливые.

– От вра-ать! – вставали за Акентия смелые. – Сам он его скусил! Чтобы никомушеньки, при случае, не открывать великой тайны!

– Ы-ы-ы… Дура! Тебе скусить! Дикость вековая кляпом в горле у человека застряла, – оправдывали старика третьи. – Думать надо башкой, чо говоришь…