Таёжная кладовая. Сибирские сказы — страница 39 из 97

Но нет. И делами, и, особенно, глазами добрыми вселял он в людей полное к себе расположение. Только не в Геньку, конечно, дважды купанного. А что сказать, к примеру, о Павелке Дрёме, о недавнем выпивохе-подзаборнике, так тот вовсе было потухшими своими моргалами вдруг да разглядел себя в горбуновом взоре нужным на земле человеком. А ведь никто из Павелкиных односельцев уже и сомнения в себе не держал, что скорый, распоследний в своей жизни денёк, Дрёма этот, некогда перворазрядный каретный мастер, завершит в какой-нибудь свинячьей лыве.

А что после горбуна сотворилось с пропивохой?

А сотворилось с ним то, что напрочь растерянное по кабакам ремесло вдруг осознал он не только в руках, отвыкших от работы, но и в прокислом от беспробудного похмелья разуме.

Это всё так. Всё правильно. Только тут попробуй уяснить себе, что же с Дрёмою сотворил таёжный выходец. Казалось бы, ничего особенного он с ним не делал. Просто шагал как-то горбун мимо ивана ёлкина[31] и увидел – собаки человека обложили: гляди, обхватают! А тот – ни тяти, ни мамы… Только мычит да слабо руками водит – похоже, отмахивается. А мужичьё вокруг пьяное потехою взято. Ажно взопрело – хохочет.

Порасшвыривал горбун собак, подхватил потешного, за собою поманил. Остальным пригрозил – не ходить следом.

Увёл он Павелку за недалёкий от пересмеховской мельницы Облучный яр и там принудил испоя долго-долго смотреть себе в глаза.

Этой смотрельней Дрёма уработан был так, что забрала его немочь почище любого хмеля – мертвецом таки на землю свалился.

Когда же очухался он на предзакатном ветерке, тогда и осознал в себе одну лишь добрую сторону жизненного своего предназначения. Всё наносное, срамное, виноватое подчистую было из него выбрано, выскоблено, вымыто, и половики новые постелены…

Сам же горбун в тот раз еле-то еле до Пересмеховых добрался. Обессиленный, свалился он на лежак в боковухе, которую отвёл ему Изот, и взялась его лихоманка трясти. С неделю, бедный, мотался в бреду, всё что-то клокотал на немом своём языке, корчился от боли так, словно горели в нём и никак не могли сгореть Павелкины грехи. А то вдруг взмахивал он руками, подавался грудью вперёд, готовый как бы улететь, но падал на спину, выгибался и стонал. Можно было подумать, что горб его нарывал, как громадный чирей.

Деревня была обеспокоена горбуновой немочью. И хотя люди не желали ему смерти, однако же были забедованы тем, каким таким путём удалось горбатому чужероду навести полный порядок в Павелкиной натуре. Сам Дрёма на этот вопрос ничего понятного ответить не сумел. Пытался он, правда, доказать людям, будто бы горбун поменялся с ним душою: отдал Павелке свою, мечтательную, крылатую, в себя же принял Павелкину, изъеденную грехами, навроде червивого гриба. А тело, дескать, горбуново, не привычное до гнили, взялось противиться перемене такой – вот и горит оно, и выгибается. И гореть будет, покуда худая в нём Павелкина душа не переродится в чистую.

Люди слушали Дрёму, да не верили.

– Ври, но знай меру, – говорили. – Как это может статься, чтобы душа человечья воробьем порхала? Сам ты ничего путём не понял. Проспал. А потому не сочиняй.

Поверить-то Павелке никто не поверил, но получилось так, что именно с его фантазии стали именовать горбуна Летасою – на теперешнем языке, выходит, мечтателем. Затем как-то само собою добавилось к этому имени Кувалдино изначальное определение, и получился из таёжного выходца Летаса Гнутый.

За то время, покуда Летаса Гнутый вспорхивал руками – порывался улететь с горячей своей лежанки неведомо куда, Кувалда торопился разгуляться по улице по деревенской. Туда идёт – поближе ко дворам одной стороны держится, обратно – другую только локтями не задевает. Руки у Геньки на пояснице под широким пиджаком сцеплены. На морде прямо-таки царский указ написан: кому-де охота узнать, какой в указе смысл, ступайте ко мне поближе – мигом растолкую…

Разве тут не начнёшь думать о Летасе как о человеке, посланном свыше? Разве тут не станешь бояться, что горбун и в самом деле может оставить грешную землю да упорхнуть в небо?

Но так думали одни селяне. Другие же говорили обратное:

– Господь за добрые дела не карает. Это черти Гнутого вяжут. Задолжал чего-то там им дьявол этот страшный.

– Не-ет, – успоряли первые. – Ежели б да Летаса состоял во дьяволах, тогда доложите нам, сделайте милость, с каких это пор, с какого времечка на земле нашей развелось такое сатаньё, которое подвизалось бы загибших людей на человеческую дорогу выводить? Не-ет! Тут дело похитрее будет. Об нём надо бы думать оч-чень сурьёзно, да и не нашими головами…

Оно и в самом деле: таёжному мужику-тугодуму завсегда было привычнее делом размышлять. Не зря же он сам об себе и по сей день говорит, что русским глазам не верится – дай руками пошарить. Только и расшариваться-то больно долго не было у него поры: заботы со всех сторон тянули да рвали его, точно дурные собаки. А разумению, чтобы до смекалки добраться, покой нужен да тишина. Но ведь смекалка – штука нетерпеливая. Без дела она быстро закисает. Тут и подворачивается ей какая-нибудь несуразица. И начинает она на кислятине свою стряпню заводить – из чужих круп да нашу кашу варить. И такое порой свинячье едало выстряпывается, что разборчивому человеку никак невпроглот.

Ну так ведь… разборчивому.

А наш Федот и голик сожрёт.

Как при таком деле не вздохнуть да не дакнуть? Как? Ведь за чужой хлеб терпением, за чужой ум согласием платить надо. От жизни такой на совести большая оскомина образуется, не оскомина – жёрнов!

Об этот пронзительный нарост и прилетает птица-молва точить свой поганый клюв. При этом душа в человеке криком кричит, а всё! – не увильнёшь. Сплетня – ловчиха имкая.

Ну а в случае с Летасою Гнутым? Тут кому шибко сильно заохотилось свинячьей стряпнёю людей накормить? Разве надо объяснять? Разве и без того не понятно, что засучил на это дело рукава Генька Кувалда? Занемоглось ему изо всей, насчёт Гнутого, недодуманности соорудить себе подставочку на ту верхушку, с которой так просто спихнул его Летаса.

И взялся Генька обидою своею, словно присоском, прилипать до всех. Взялся намёки строить: рановато, мол, братцы, на полатцы; горбунова, мол, заступа ещё покажет вам рожки с хвостиком… Уж тогда-де вам подсыплю я жара – на три пожара…

Всё верно. Ежели подумать толком, то и в самом деле: Летаса – человек пришлый. Упадёт ему мезга[32] на мозга, он поднялся и подался. А тут стой – не брыкайся.

Вот уж когда Кувалда напустит деревне угару – тошно станет безо всяких чертей.

Не только грозными посулами смущал Генька не больно-то надёжный покой односёлов. Могло ж и такое случиться, что Летаса в тайгу не уйдёт. На этот случай и надо было Кувалде убедить людей в том, откуда ж всё-таки в горбуне такая невероятная сила. Кто и зачем передал ему столь хитрое умение – из дерьма человека лепить?

И вот.

По буковке, по запятой, по долгой строчке добрался Кувалда до точки. Состряпал он и для себя, и, в первую голову, для людей такую отгадку: а ну-ка, присмотритесь, мол, повнимательней, разве не замечаете вы, что загорбок у Летасы Гнутого, после случая с Павелкою, подрос? Разве не соображаете, что чужое избавление от грехов ему самому горбом выходит? Кто и за что Летасу столь страшно наказал? Не догадываетесь? А я понимаю.

Одним словом, изо всех догадок вокруг Летасы обрисовалась такая картина: всё та же нечистая сила, под видом горба, присобачила до загривка Летасы Гнутого этакую суму из человечьей обычной кожи. И столь хитро сума прилажена, что никаким острым оком не то прорехи, стежка малого не отыскать. Оч-чень тонкая работа! Молодцы, черти пузатые! Умеют портняжить.

А повесили они на Летасу живой этот мешок в наказание за то самое к людям добро, которого горбун никаким путём не может в себе побороть.

Откуда оно в нём завелось?

Об этом бы надо сбегать чертей спросить.

Но главное для Летасы наказание не в том, что его сгорбатили, а в том, что, с каждым добрым делом, заплечье его полнится, тяжелеет. И ежели Гнутый не прекратит пособлять всяким изгоям, то тяжесть горба скоро прижмёт его до земли. Тут и налетит косматая братия, и распотрошит горбатого, ровно дохлую курицу… Ить черти не могли придумать ему наказания без пользы для себя. Так вот, ежели опередить чёртово племя да загодя вспороть Летасово заплечье, то, перерождённое из человеческого дерьма, песком потечёт чистое золото! И хватит его да всей деревне на сто лет. Ещё и на то хватит, чтобы на Зазоевском горище храм Божий поставить. Деревянная-то церквушка, гляди, завалится…

Так-то.

Ждать, когда золотое заплечье прижмёт Гнутого к земле, никак нельзя. Опередить надобно подземную артель. Хорошо бы для того навалиться на Летасу всем миром. Поскольку ему не дано делать людям зло, вынужден он будет отбиваться осторожно. Тем временем хотя бы Кувалда к нему со спины подскочит, да и чиркнет по горбу…

Ну, насчёт того, чтобы всею деревней обложить Летасу, Купырь покуда мыслил в одиночку. Знал, что селяне вряд ли поторопятся такое исполнять. Тогда Генька взялся прикидывать другим боком: не надёжнее ли будет выкрасть в соседней деревне Урванке плотника – Сысоя Бузыканова? Сысой тот носил на себе ту же самую лихую славу, от которой горбун избавил недавно Павелку Дрёму. Был Сысой из пьяниц пьяница: прямо-таки на худом кармане дырка. А поскольку жена Сысоева, Панева Бузыканиха, была бабой доброю, то и жалела Летасу-то, боялась просить его насчёт своего окуска. Кроме того, бабёнки ей осторожно говорили:

– Мало ли от кого через горбатого лекаря передаётся человеку благодать! А вдруг да придётся квитаться? Потерпи пока, может, чего и прояснится…

Однако же Генька, уверовавши в свою золотую выдумку, решил дело с Бузыканом обделать не мешкая.

Скрасть Сысоя. Приволочь его, хмельного, до Изотовой мельницы и поставить Летасу перед безвыходностью. Самому ж укараулить, когда горбун обессилеет, чтобы взять его голыми руками.