Зачем сушняк понадобился Геньке? Уж не с Летасою ли рядышком решил он посидеть у костра, по душам потолковать? А вот Летасы-то как раз где-то и не видно!
Опушкой елани, где зайцем, где лисой, заторопилась Ульяна оглядеть прогалину скрозь: тут ли где горбун, или куда подевался?
Так вот же он! Вот! Никуда не девался. В траве лежит, словно смертью напоенный. Запнулся ли в немочи своей да так и не поднялся? Генька ли догнал его да оглушил? Что же Кувалдою делается? Быть того не может! Господи! Это ж подумать только, какой может быть в человека да кощей зашит!
Догадалась Ульяна, что Кувалда намеревался предать Летасу огню. Это чтобы и следа не оставить от злодеяния своего. Скажет после того людям: в тайге, мол, разминулись с Летасою; ступайте, мол, поищите, куда ваш покровитель сбежал. Нешто Кувалда не выпотрошил горбуна? Видать, дотумкал всё-таки кощей, что золото в человеке не может рождаться. А то и сразу понимал…
Всё это думала Ульяна уже тогда, когда рывками старалась оттащить Летасу подальше от поляны – упрятать его в лесной глуши. А там, глядишь, и отец с Паневою подбегут. Каков Генька в душе своей тёмной ни князь, а большого шума и царь боится…
Тащит Ульяна Летасу, задыхается, дрожит в ней каждая жилочка, а дело не больно подаётся: тяжёл горбун, ровно бы и в самом деле чистым золотом набит.
Тащила, оглядывалась – не наскочить бы на пень, а тут вдруг и уткнулась во что-то. Не разгибаясь, глянула за себя – ой! Сапоги лаковые посреди лесу стоят, поблёскивают. Поверх голенищ порты добротные навыпуск. Ещё выше – рубаха розовая. А там и картуз набекрень…
– Чо? Не узнала? – стоит лыбится Генька. – Зачем пуп-то надрываешь? Мне ить, – говорит, – жена плодовитая нужна. А ну, пусти – пособлю…
Отшвырнул он Ульяну от Летасы, будто кошшонка малого, баграстой пятернёю зацепил беспамятного за шиворот, перевернул и на горбе, как на полозе, поволок его обратным ходом.
Что могла Ульяна сделать? Отчаянье, правда, толкнуло её забежать вперёд Геньки.
– Пойду, – кричит, – за тебя своей волею, только оставь Летасу, ради Бога!
– На што мне твоя воля? – отвечает зверь. – Ты мне супротивная-то куда как слаще.
– Тогда, – задохнулась Ульяна, – слушай последнее моё слово: сгорю заодно с Летасою, а тебе не достанусь.
– Фю-ю! – свистнул Купырь. – Во как! – налился он кровью да хвать девку за косу. – А ну-у…
Мигом располоснул на ней сарафан, широкой лентой подол от него отсёк, ловко прикрутил Ульяну до старого пихтача и руки за лесину загнул.
– Гляди! – сказал. – Сщас я с твоим горбатым разделаюсь, а уж потом сама понимаешь… Уж больно я изголодался по тебе…
Да-а! Посреди елани таёжной сушняка целый омёт. У Кувалды до гашника огневица прицеплена: тут и само огниво, и серничек, и трут. Всё предусмотрено, всё на месте. И ведь хотя бы какая-нибудь поганенькая тучка на небо набежала. Не-ет. Луна выкатила такая расщекастая, будто на убой кормленная. Заплыла жиром и никак не может понять, что же делается на лесной поляне.
А на поляне… вот уже Генька поднял Летасу, вот уже закинул на кучу дрома, вот уже насовал меж хлыстов сушняка смоляных веток пихтовника, вот уже и огонь на них посадил…
Ульяна бедная обвисла на своей привязи. Когда бы не исподняя на ней холщовая рубаха, сарафаньи гужи кожу б наверняка просадили – так врезались они в тело.
Померла ли девка?
Нет. Не померла. Сердце-то совсем ещё молодое.
Глядит, как может.
И видит Ульяна. И Генька тоже видит. Летаса Гнутый поднимается посреди уже заупокойного завывания пламени. Встаёт лёгкий, словно из костёрного дыма сотворённый, и, всем телом искрясь, начинает извиваться заодно с высокими языками плотного огня. Как бы подставляя жару то один, то другой бок, он отходит в огневом танце от своей горбатости, разгибается всё прямее, подбирается всё осанистее. Могучий его заплечный нарост прямо на глазах растекается по всей спине…
Вот, словно прокалённая жаром головня, весь Летаса берётся ярым огнём, да не сгорает, хотя сильно курится. Густой чад взвивается над ним, но сразу не рассеивается, а образует над костром смутные тени: не то уродливые, неказистые духи ночи, очищая от себя горбуново тело, в чёрной злобе своей ещё пытаются кого-то напугать, не то надеется перед небылью как-то бы сохранить себя та тьма грехов человеческих, которая, немного, и прижала бы навсегда Летасу Гнутого до сырой земли.
Дымные тени лишь на короткие минуты задерживаются над пламенем. Жаром костра они тут же подхватываются и уносятся в лунную высоту, а там верховым ветром развеваются в полное ничто.
Вокруг же Летасы бушует прямо-таки водопад огня. Он явно принуждает горбуна убыстрять извивы тела, корявая кожа на котором начинает трескаться и отпадать кусками, словно скорлупа железной окалины. Из-под неё всё прогляднее проступает чистое, молодое тело.
Последним в огонь отвалился от Летасы панцирь, прикрывающий горб. Рухнул целиком. Тут же всплеснулся над костром целый взрыв огня и… огромные, отливающие чистым золотом крылья выхватили Летасу из пламени, подняли над таёжной еланью. Ликуя, он взмыл к самым звёздам, живительным смехом своим облил тайгу, но опомнился, спохватился, быстро сложил крылья, стрелою ринулся с высоты прямо на костёр. Не долетел, чуть распахнул позолоту удивительных парусов своих и уложил их за спиною лишь тогда, когда ноги его мягко коснулись земли.
И тут у Кувалды побелели со страху глаза. Быстро-быстро заработали колени. Лаковые сапоги понесли Геньку прочь от елани. В тайгу. Во мрак. Далеко б, наверное, ускакал он, да трусость подвела этого семипудового зайца. Не дала она Геньке заметить того, как под ноги ему кинулось старое, но крепкое корневище. Со всего маху благословился Кувалда челобешником о близкий ствол пихтаря. Башки, правда, не раскроил, только и ума у него не прибавилось. Но, как говорится, и смерть на что-то сгодится. Забыл Генька, навсегда забыл, что когда-то жила в нём лихая воля над людьми куражиться. Стал он после того ни мерин, ни телега…
Но в тот раз, в пихтовнике, показалось ему, что не только его голова, а и небо заодно лопнуло.
Не зря показалось.
Панева Бузыканиха да Изот Пересмех, выбегая из тайги на огонь костра, тоже увидели, как располоснулся небосвод прорехою летящего света. Однако дохнувшая прямо из зенита непроглядная туча в момент расклубилась над землёю и поглотила собою всё: лунную высь, таёжную прогалину, костёр на ней и самих глядельщиков.
В полной темноте Бузыканиха с мельником услыхали шум огромных крыльев и улетающий в высоту чистый, счастливый смех.
Затем ветровой порыв сорвал тучу с тайги, вернул на небо луну, и Пересмех с Паневою обнаружили у пихтаря Ульяну. В одной исподней рубахе она всё ещё была притянута гужами до корявого ствола. К ногам её было положено огромное, настоящего золота, перо.
Чёрная барыня
Ах ты, смерть,
ты хозяйка радушная,
всех ты, смерть,
привечаешь, всех жалуешь:
и старых, и малых,
и болявошных,
и скупых, и глупых,
и стоумовых…
Ну и что же? А то, что, бывает, и чёрт помогает. Наступило времечко – отдала сатане душу вдова купца Сигарёва, Алевтина, стал-быть, Захарьевна. Да не беда, что померла, беда – страху навела. Ох же и досталась ей смертушка лютая – сохрани нас и помилуй, Царица Небесная!
А вспомнить?
Какой раскрасавицей заявилась эта Алефа в село Раздольное! В то самое село, которое и доныне прислушивается ночами, не чёрная ли барыня бродит под окнами…
Перед Алефиной красотою даже собаки рты поразевали. И никто из ротозеев не опомнился тогда спросить-узнать, из какого такого теста, чьим таким неземным умением сотворена да выпущена в мир Божий столь колдовская пригожесть, что и вздохнуть-то при ней глубоко казалось опасным: вдруг да атласная белизна кожи её отпотеет да померкнет?! Ой, какая большая досада получится! Не лучше ли маленько затаиться да потерпеть?
Но не больно-то долго выпало селянам любоваться Сигарихиными прелестями. Скоро им самим глаза испариной позатянуло – настолько сквозно понесло от красавицы студёным ознобом. Недели путёвой не минуло, а народ уже успел понять, что берестяная белизна Сигарихина тела натянута на ледяную болванку её души.
Как она попала в Раздольное? В Раздольное доставил её уже упомянутый купец Сигарёв, Кузьма Никитич. Женою доставил, а не какой там шабалою[34]. Он же раскрасавицу свою Алефу умудрился на свою голову отыскать где-то ажно под горою Белухою, что высится посреди синего Алтая.
Близ той Белухи, по приискам, Кузьма Никитич всею куплей-продажею заправлял. Он вообще-то, купец Сигарёв, от самой Катуни до Сосьвы, и ниже Сосьвы, пользовал товарами всё Приобье. А она, Алевтина Захарьевна, не будь дурою, взяла и охомутала богатого мужика. Сигарь к тому времени вдовцом ходил. Хорошую жену похоронил. Страдал как умел, Алефа его и приголубила. Новой, однако, Сигарихе было желательно ходить под Богом состоятельной вдовою, нежели под взглядом захворавшего великой ревностью Кузьмы Никитича каждодневно изображать полное смирение.
Да-а. Баба захочет, и Господь не отсрочит.
Так оно и получилось.
Вечор купец Сигарёв жил-здоровал, а поутру купца да воробей склевал. Был да сплыл Кузьма, стал-быть, Никитич. Будто бы спорые до дела руднишные старатели взяли да смыли его с лотка в протоку пустой породою.
А подкузьмила Кузьму его же любимая забава. Нравилось Сигарю заводить в парной бане гулянку.
И ничего тут не поделаешь. Ведь исстари подмечено, что всяк своей охотою дурак. Она и у Кузьмы Никитича имелась, своя шаль. Накатывала шаль на купца всякий раз да в жаркой бане. Пар, что ли, ему густой на бешеное место давил? Обычно тороватый Сигарь вдруг да начинал хорохориться перед голыми гостями, схватывался за ковш – кипятка черпать… Сыпались тогда сорюмашники его через порог да оборванными бусами скакали-рассыпались по задворному бурьяну. Хозяин же вдогонку им разбойно свистал да горланил во всё горло: