Таёжная кладовая. Сибирские сказы — страница 55 из 97

Может, небом-то змей какой летел? Может, он и лягушку твою Берегиню, из какого-нибудь моря выхвативши, в лапах тащил да в ерик выронил? Мало ли в морях-океанах всякой невидали пасётся… А теперь ей, бедной, пригоршня нашего парусла, против моря-то. Тьфу! Лыва. Тюрьма тухлая. Как тут не загорюешь? А соображения большого у неё нету – догадаться, что стоит ей мол переползти и вот она – река. А рекою-то в любой океан дорога отворена. Надо нам с тобою как-то бы приручить её маленько: мы бы её через перешеек на большую воду переволокли и дело с концом…

– Хорошо придумано, – сказал Дёмка, вскинувши голову. – Об одном только, дедуня, не спросил ты меня: что же это за лягушка такая бестолковая, которая способна перед людьми из глубины ерика подарки выкладывать? Про палицу, которую ты под каршу уторкал, забыл?

– Забыл, – сознался Леон Корнеич. – Да-а… С палицей тою посчитаться, выходит, что Берегиня не столь глупа. Мы собрались её приручать, а она, похоже, с тем же самым умыслом до нас подбирается. Ну дела! Как нам теперь быть-то? – спросил дед внука не без нового страха.

– Запереться дома и сидеть.

Не успел Дёмка новой шуткою поиграть, как старый повторно хлопнул его по затылку.

– Придержи! – сказал. – Ышь! Распустил вожжи… Смельчак отыскался… Кто ночью в подушку-то целую лыву наревел?

– Так уж прямо и лыву?

– Не лыву, так озеро, – уже с улыбкою поправился Леон Корнеич.

Дёмка обрадовался дедовой отходчивости и опять прижался к нему. Спросил:

– Когда пойдём-то?

– Поутру, думаю, и настроимся…

Настроились, пошли поутру.

Вот шагают. Вот дошли. Вот открылась перед ними утренняя сказка таёжного парусла.

Доводилось ли вам когда-нибудь видеть такое утро? Не доводилось?! Бог ты мой! Да что же вы тогда в жизни своей видели? Да зачем тогда вышли вы из вечной тьмы? Неужели только для того, чтобы удостоверить своё наличие в мире нашем отражением в зеркалах? И ради этого, угробляя равнодушием всё и вся, производиться в детях?!

Опомнитесь! Оторвитесь от себя! Оглядитесь, пока ещё есть на что глядеть. Спросите Землю, что вы для неё значите? Кому вы без неё нужны?

А! Чёрт с вами! Не отрывайтесь. Не я первая лезу из кожи вон, взывая к вам. Сколько добрых умов изошло в простоту вашу, словно в чёрную могилу. А толку-то…

И всё-таки… Может, кто-нибудь, после моих слов сходит до матушки-Земли на свидание; поговорит с нею с глазу на глаз. Я думаю, что для такого сердцеобмена не найти ему более подходящего места, чем заревая, таёжная старица. Природа тут внемлет человеку, словно мир вечности, принимая душу его всеми соками.

Вот посбежались до берега резуны, вон повытягивал из-за камыша долгие шеи свои целый собор ивняка; притихли по-над тем собором краплённые ягодой черёмухи; сосны растопырили громадные уши, смахивающие на громадные ветки; выше них само небо вскинуло брови облаков; перепелятник плывёт над белыми – слушает, хотя слушать ему тут нечего: надел его – заречная луговина… Точно такой же коршунок плывёт в глубине ерика, откуда опять же глядят тебе в душу облака, сосны, черёмухи, осоки… Ты весь – доверие, весь – природа… И вот уже поёт в тебе изначальная песня Земли. Желательно узнать, за какую такую заслугу перед жизнью подарена тебе эта благодать напевного слова твоей взаимности, совокупности со всем миром?

Не смей! Не вспоминай в этот миг, до какой последней степени искалечили мы этот напев продажностью своей на барахолке авторитета.

Не вспоминай – жилы вскроются!

Они у нас и без того на каждом шагу скрипят, изъеденные самомнением.

Давайте-ка воротимся лучше до сказа, пущай хоть он дозволит нам немного отдышаться от перегара нынешней суеты…

Ну и вот. Явились поутру Дёмка с Леоном Корнеичем на старицу.

Стоят.

Не знают, чего ждать.

Тут уж им не до сосен-черёмух… Душа до горла теснится – убежать просится. Кабы они фасона друг перед дружкою не держали, тайге-то теперь и глядеть было бы не на кого. Глядеть да подумывать: чегой-то нынче от Самох ни привету, ни ласки? Явились и стоят, как перед казнью. Только и осмеливаются, что перешептываться:

– Ну? Где твоя лягушка?

– Хто её знает… Боится, может. А то спит.

– Может, спит – эвонь какая рань. Комар ещё спросонок не чесался.

– Тихо-о, ровно на том свете.

– Хотя бы окунёк какой плеснул – всё бы живее на сердце сделалось.

– Гляди! Вон! – дернул внук деда за рукав. – Плеснул.

– Где?!

– Вон! У перешейка.

– Далеко. Глаза-то у меня поношены – не доглядеться.

– Вон ещё плескануло!

– Крупно. Теперь и я вижу.

– Гляди! Хребтом перистым поверху идёт.

– Не карась, – сказал Леон Корнеич и стал доглядываться с прищуром до плавника, что рассекал ерик долгой бороздой. – Когда бы принять всё за правду, – решил он, – так это какой-то богатырский ёрш гуляет. Видать, лягушка твоя гриву распустила.

– Она, – кивнул Дёмка, неотрывно глядя на ту сторону ерика, где вдоль песчаного перешейка скользил перистый плавник.

Вот плавник развернулся, пошёл кругами, заплескался на месте, да и пропал в глубине.

И тут высунулась из воды как есть лягушачья башка, только здоровенная. Она повела глазищами, уставилась на деда со внуком, помедлила, повернулась затылком и, постепенно вырастая из воды зелёным телом, на песчаный мол вышла та самая плакуша, которую Дёмка видел за корягою. Она дала оглядеть себя со всех сторон, затем ловким движением лапы как бы резанула себя по горлу и… короб её башки откинулся на спину. Зелёной кожурою сползла с её тела лягушачья одёвка, чулками снялись перепончатые лапы, и осталась стоять на песке тоненькая, улыбчивая девчонка.

И на таком расстоянии Дёмка с Леоном Корнеичем сумели отметить, что её до пояса стриженные волосы красовались цветом медного купороса. Из-под жемчужной шапочки, мыском сходящей к переносью, они падали упругой волной. Плотный, искристый наряд выказывал всё её хрупкое тельце, отороченное ниже пояса короткой, пышной юбкою.

Чем не лягушка-царевна!

И ведь какая умница! Не выскочила вдруг из глубины ерика, не окатила деда со внуком новым страхом. Сумела сообразить, что, издалека-то глядя, и медведь – дядя.

Ну вот. Постояла эта самая Берегиня и взялась опять обряжаться в лягушачий кожан. Вдела ступни в перепончатые лапы, натянула голенища до бедра, извиваясь тонким телом, сама окунулась в зелёную кожуру, привычно накинула на голову короб башки и быстрым движением руки словно спаяла прореху у горла. Тут же распустила плавник, кинулась в ерик.

И снова острый клин борозды взялся рассекать поверхность утренней старицы.

Не столь близко стояли Самохи у воды, чтобы на всякий случай попятиться от нее. Но не переглянуться они не могли. А переглянувшись, пришли в себя, да и осмотрелись кругом – не сон ли им снится? И тут увидели вдруг, что, выпади нужда спасаться, бежать-то некуда: тропа на заимку занята. Стоит на той на тропе, прямо сказать, чёрт-те кто: ни лешак, ни лопаста[63], ни ведьма гриваста, ни шут с хвостом, ни поп с крестом… Стоит раскорячилась какая-то свекольной окраски каракатица от самой маковицы до примерных колен занавешена она водопадом словно из дратвы надёрганных волос. В неширокий пробор этих струй глядит единственный глаз. Зрачок его, величиной с целковый, налит огнём дикой крови.

Нечисть, смахивающая на двухметровую поганку, медленно перебирает десятком грязно-желтых курьих лап, покрытых какими-то струпьями. Под бахромою искрасна-черных волос угадывается просторная утроба. Она громко пыхтит. Дыхание смахивает на одышку загнанного долгим бегом мужика. Только оно колышет волосяную завесу не там, где положено быть груди, а сильной струей ударяет в землю. Отчетливо видно, как листья молодого папоротника, которому не повезло оказаться между чешуйчатых лап, плотно прижимаются до земли этими выхлопами и всё гуще покрываются белым налетом не то бешеной слюны, не то иной едучей слизи. На только что чистой их зелени уже повскакивали волдыри ожогов. Старый Самоха крестом себя осенил:

– Господи Иисусе…

Потом воскликнул:

– Эка нечисть болотная! – А дальше сказал быстро: – Сгинь, сатана! Сгинь!

Только «сатану» ни с какой стороны не ковырнуло ни крестом, ни заклинанием. А медлила нечисть, знать, потому что увидала на хрящатом мыске не того, кого ожидала увидеть. Но она, должно быть, решила, что сойдёт и такая пожива, потому как в нескрываемой угрозе вздыбила волосьё и зачапала шелушливыми лапами по хрящатому мыску.

Когда Дёмка подумал, что можно бы успеть выломать для обороны лозину, нечисть ударила в землю мощным дыхом, взвилась чёрным воланом и спружинила в коленях точно там, куда парнишка успел только глаз положить. Тут, видно, и Корнеич помыслил, чем бы ему более весомым откреститься от нечистой силы. Помыслил и вроде как послал волосатого прыгуна в камыши – туда, где лежал огрызок вчерашним утром кинутого весла.

Ловко выдернувши из камышей обломок, космарь размахнулся запустить им туда, где поверхность старицы рассекал высокий плавник. Вся его свекольная утроба пыхтела откровенным злом.

Спасибо Дёмке: не о себе думал парнишка. Он мигом сообразил, что грозит Берегине, потому быстро нагнулся, гребанул горстью песка, подскочил до нечисти и швырнул им прямо в кровавый зрачок.

Космарь ухнул утробою, кинул веслом куда попадя, схватился двумя лапами прочищать око. Но ни Дёмке, ни Леону Корнеичу порадоваться избавлению не довелось. Пугало крутанулось и… с его обратной стороны уставилась на Самох точная копия повреждённого глаза.

Готовый предугадать любую неожиданность, космарь двинулся на старика с парнишкою. Он ступал по песку четырьмя лапами, в то время как пятая продирала ослепший глаз. Остальная же пятерка растопырилась, образовала собою нечто вроде загона.

И опять спасибо Дёмке. Отступая от захвата, он почуял, как в спину ему уткнулась сучком береговая коряжина. Тут его озарило. Он изобразил в уме полный страх, сполз на землю, молнией выхватил из-под карши палицу – подарок Берегини, и сунул её в руку деду.