Таёжная кладовая. Сибирские сказы — страница 62 из 97

Наталья ахнула, не сторожась более, кинулась ощупать сына – живой ли?!

Малый потянулся под её руками и громко засмеялся во сне. Спящий на нарах поднял голову.

– Назар!

Ох и долго же не могла Наталья успокоиться. Она то плакала, припадая до груди мужа, то смеялась, обнимая крепкого его да здорового. Удивлялась-спрашивала:

– Где ж ты столько времени был?

– Рассказать – не поверишь, – отвечал Назар. – Совсем рядом был. В нашем подполье. Подкопать маленько, можно там дверку обнаружить. Там земляной дедушка живёт. Ты ж его знаешь. Ты же сама ему нашего Назарку препоручила. А теперь он нас отпустил. А тебе вон подарочек переслал.

И показал Назар на рукавицы заячьего пуха.

Наталья приняла со стола подарок, вздела одну из рукавиц на руку; мешает что-то. Сняла. Тряхнула. Стукнулся об пол, порхнул во все стороны яркими лучами голубой алмаз…

Ну, вот и все!

Чего еще вы от меня ждёте?

Да. Пробовали Наталья с Назаром погреб подкопать. Хорошее подполье вырыли, а дверки в жильё земляного дедушки так и не обнаружили. И оставили эту тайну для нас.

Онегина звезда

Внуку Илье

Илька Резвун был ещё каким подскокышем – у батьки своего на ладошке помещался, а уже тогда нырял да плавал по омутам-заводям речки Полуденки, что твой щурёнок-непоседа. И всё потому, что опять же батьку своего, Матвея Резвуна, повторил.

Был Илька в семье, после сплошного девчатника, пятым, каб не шестым приплодом. Зато последним. Потому, знать, и прирос он к отцову сердцу больше всякого сравнения. Селяне говорили, что раздели Резвунов хотя бы всё той же речкой Полуденкой – вода меж ними чистой кровью возьмётся!

Эта самая речка Полуденка больше всего и соединила их непоседливые души. Сам Матвей на речке таким был рыбаком да ныряльщиком, что, сказывали, меньков[77] под водою зубами хватал. А то брался пронырнуть из проруби в прорубь.

Шибко тому вся округа дивилась. А надивившись, похваливала. А похваливши, поругивала. Особенно изводились тревогою всёзнающие старухи. Они-то и пугали Матвея:

– Гляди, чёрт везучий! Кабы твоего задору-смелости да водяной не присёк! И чего ты всё шныряешь по его наделам? Каку таку заботушку потерял ты в речке Полуденке? А и правда ли нами слыхана, что сулился ты Живое бучало[78] скрозь пронырнуть? Что ж, нырять-то нырни, да обратно себя верни. Хотя бы мёртвым, – добавляли они и дальше стращали. – Не было ещё такого удальца, кому провал тот измерить довелось. Когда-никогда, а доныряешься! Расщелкнёт тебя водяной как сухое семечко!

– А может, я и есть тот самый водяной, что в Живом бучале обосновался? – как-то позубоскалил над чужими страхами Матвей Резвун. – Только скроен я не по привычным меркам. Разве вам не помнится, что пращурка моя, древняя бабка Онега, два века жила?

– Помнится. А то как же.

– Так вот, ежели б она своё бессмертие мне не передала, топтать бы ей землю и по сей день! Понятно? Потому я никаких глубин, никаких водяных не боюсь.

– Изгаляется над нами Резвун, – засуетилась меж говорух самая неуёмная стращалка Марьяна Лупашиха. – Вровень с недоумками ставит нас. Играется вроде с нами, старухами. Ничо-о! Доиграется бычок до верёвочки… Ежели его из-под воды никто не дернёт, так на бережок выбросит… Ведь мною чего слыхано: будто Матвей, ныряючи, рыбу под водой из чужих снастей выбирает! Он и сына своего Ильку тому же самому научает…

– Брось ты, Марьяна, золу поджигать! – тут же присекли её болкотню редкозубые товарки. – Что ж ты греха не боишься? Не такой уж кот вор, чтобы кобылу со двора свёл… Ежели не тобою самой придумана эка блажь, то какого-то лоботряса тянут завидки за язык. Наловивши, поди-ка, одних головастиков, он от безделья и разбрасывает о Резвуне брехалки. А ты подбираешь…

– Так ведь моё дело дударево, – поторопилась оправдаться Лупашиха. – Я ить только дуду про беду, я к ней ноги не пришиваю. Но скажу и от себя: резвый конь подковы теряет. Помяните мое слово!

Вот ведь штука какая!

Будто на чёрных картах выгадала та Лупашиха подтверждение своему пророчеству.

Да и сам Матвей Резвун как бы почуял правоту Марьяниных слов. В ночь, как тому быть, пошёл он с Илькою на сеновал отдыхать. Там и поведал сыну тайну, что завещала ему пращурка Онега в последний час своей непонятно долгой жизни.

По словам Матвеевым получалось, будто бы древняя Онега, будучи ещё в одних годах с теперешним Илькою, собственными глазами видела, как среди бела дня упала в речку Полуденку с высокого неба яркая звезда! Упала она туда, где верстах в трёх от деревни, ниже по течению, в кольце Колотого утеса ныне таится то самое Живое бучало.

В то время Онега не смогла всполошить народ своим испугом – свалилась замертво! И пролежала она без памяти аж трое суток. А после того долгую пору владела ею немота.

Будучи безъязыкой, она и додумалась до того, что о звезде лучше будет вовсе молчать. Одно дело – никто не поверит, другое – могут приписать безумие, а и того хуже – святость! Кто её тогда замуж возьмет? Никто!

Вот так и прожила древняя Онега свой чрезмерно долгий век с великой в себе тайною.

Может быть, с годами, накопивши сомнений, она и сама бы поколебалась в правде виденного. Однако с той самой поры правду её просветляло то, что вода в провале, прежде стоялая, теперь время от времени оживала – как бы принималась дышать. Омут разверзался широкой воронкою и всякий, кому выпадало быть тому очевидцем, бежал в деревню с криком:

– Бучало ожило! Снова хлебает…

И опять занимался тревогой народ! Гадали-перегадывали: ни ворочается ли кто в провале настолько большой да неуклюжий, что и всплыть-то ему нету никакой возможности…

Когда Онегин век перевалил за сто, сохраняя хозяйку в полной силе, сообразила она, что столь крепкую и долгую жизнь подарила ей полуденная та звезда за её молчание! Поняла и веры своей до самой смерти из головы не выбросила.

А умерла Онега очень даже завидно.

Притомившись топтать землю, она признала в себе ещё одну особенность: не избыть ей века своего до той поры, покуда носит она в себе замкнутой великую тайну. Вот тогда-то древняя Онега взяла и натопила жарко баню, выпарилась в ней, как душа того просила, обрядилась во всё смертное, легла на лавку и попросила остаться возле себя одного лишь Матвея. Ему-то она и поведала сокровенное. А поведавши, померла…

– С той поры и взялся я нашу речку обживать, по омутам-заводям упражняться, – признался Матвей сыну, когда лежали они на сеновале. – Хотелось мне к воде привыкнуть настолько, чтобы до самого дна пронырнуть Живое бучало. Мне и теперь хочется верить, что не погасла навовсе Онегина звезда! Вот и прикидываю – ни она ли ворочается в провале: пытается воротиться в небо? Не упомню, сколько раз кидался я в омут, только достичь его предела так мне и не довелось. Не получился, выходит, из меня тот самый ныряльщик, который способен дать звезде подмогу. На одно теперь уповаю: может, из тебя получится…

Высказал Матвей такую надежду, обнял своего любимца, и скоро они засопели в два носа на весь вольготный сеновал…

Утром Илья распахнул глаза оттого, что мать тормошила да спрашивала его:

– Куда отец подевался, не знаешь?

Только за полдень, когда уже вся деревня полыхнула тревогой, бабку Лупашиху вдруг осенило. Вспомнила она, догадалась наконец:

– Так ведь то ж Матвей нонешней ночью да перед самым рассветом Полкана моего булыгой угостил…

И закрутилась старая меж людей – каждому взялась подносить по худому слову.

– Подхватилась я темнотой от собачьего визга. Ни скотина ли, думаю, чья шалавая в огород мой заперлась да кобеля рогом поддела? Выбегла я глянуть. Присмотрелась. Вижу – чей-то мужик берегом Полуденки в сторону омута ушагивает. Идёт и на звезды широко-о так крестится – ну, точно, как перед смертью! Так до Живого бучала прямиком и подался. Теперь-то вот я вспомнила, что левой рукою он точно так же помахивал, как Матвей Резвун. Ночью-то его махание мне было ни к чему, а теперь понятно…

От Лупашихиного понимания Резвуниху пришлось водою отливать. Сёстры ж Илькины в шесть голосов так реванули, что парнишка в конопли кинулся. Забился он в те зеленя, да и пробыл в них, сгорая душой, чуть ли не до новой ночи.

На закате Илька понял – не потуши он в себе слезою душевного пожара, пламя может охватить его голову, испепелить разум.

Однако мальчишке показалось больно стыдным ощутить на своих глазах мокрень, оттого он и припустил к реке, оттого и бросился в её глубину, где дал волю невидимым в воде слезам.

Нанырявшись до одури, Илька доверил свою усталость волнам – дозволил реке нести себя неторопким течением, куда той вздумается…

И надо же было парнишке очнуться от забытья да прямо против Живого бучала.

С трёх сторон охваченный высокой подковой Колотого утёса, омут при закате отливал кровавым глянцем своего покоя. Кругом было тихо, безлюдно…

Не больно раздумывал Илька – доплыл до пологого за скалой берега, вышел на песок, глянул на вершину утёса. Не раз и не два сиживал он на обрывистой его кромке – смотрел на стальной покой омутовой воды. Все прежние разы провел он там в ожидании – не покажется ль из глубины косматая голова чудища?

Но теперь, со слов отца, Илька понимал, что никакого чудища в провале нет. А если что и имеется, так скорее всего Онегина тайна. И что познавшему эту тайну держать её надо при себе, иначе – худо!

Вишь вот, затянуло Живое бучало Илькиного отца и ни единой морщинкою скорби не покоробило его тяжёлого покоя. Сиди теперь, Илька, не сиди над омутом, вряд ли дождаться ему добрых перемен…

Однако Ильку, который успел за невесёлыми думами подняться на утёс, будто приморозило до каменного среза. Так и досиделся он над провалом до той поры, когда завспыхивали, заотражались в омутовой глубине страшно далёкие звёзды…