С каждой минутою подводное небо густело этими неведомыми огнями, мрак меж ними густел и проваливался того глубже…
Вот и заподмигивали парнишке из чёрной бездны те огни – попробуй, дескать, пронырни до нас: может, здесь отыщешь своего отца? Ныряй же. Ну!
Понятно, что за отцом Илька нырнул бы до того самого, до поддонного неба. Только ведь не пропустит омут. Не пропустит…
И тут вроде бы лёгкий ветерок пробудился внизу. Вспорхнул ветерок до парнишки и в тёплом его дыхании тот явственно распознал отцовский шепот:
– Пропу-устит!
Илька отпрянул от провала, неловко подвернулся, опрокинулся на спину и покатился безудержно с каменной крутизны к подножью Колотого утёса…
Весь в ушибах, царапинах опомнился он только внизу. Немного посидел, посоображал – что к чему, и настырным неуседою полез обратно. Ему захотелось удостовериться – на самом ли деле была тому причина, чтобы так потерять себя.
Добрался Илька опять до крутого края, но садиться над обрывом не стал, а лишь головою повис над ним и замер в ожидании.
Сколько он там ни проглядел вниз, а вот и видит – вода в провале задышала! Будто огромная живая грудь заходила туда-сюда. Глубина омутовая вспенилась, взялась обильными пузырями, забурлила, закрутилась и раздалась посерёдке просторной воронкою…
Была бы внизу сквозная дыра, вода бы в неё устремлялась постоянным самотоком. Тут же и вправду выходило, будто бы кто-то огромный сидит в глубине и время от времени разверзает немеренную пустоту… Пока Илька думал так, поверхность омута сомкнулась, ровно тот, кто сидел на дне, опомнился и захлопнул крышку.
Вот когда Илька задался отцовским рассказом всерьёз: что как и в самом деле закатилась в глубину Онегина звезда?! Что как ею заткнуло в омуте подземную протоку? Звезда ворочается там, рвётся на волю, да не хватает в ней силы одолеть водяную тягу. Эвон какое жерло-то просторное отворяется! А вода каково рвётся вниз! Что как потоком этим да захватило отца? Да унесло Бог знает куда? Может, сидит он теперь в какой-нибудь глубине, кличет на подмогу сына, а голос его из невидимой расщелины идёт наружу. Эх, взять бы теперь Ильке да кинуться в ту широкую воронку! Вдвоём-то они с отцом уж как-нибудь выбрались бы наружу…
Вот какие отчаянные думы наложило на Илькино сознание! Отворись перед ним заново Живое бучало, он этих дум и отбросить бы не успел – так бы вниз головой и кинулся со скалы…
И Живое бучало отворилось!
Уже на великой глубине почуял ныряльщик, как вода сомкнулась над ним, завертела, закружила его малой соринкою, упругим обвоем[79] потянула за собой вниз, вглубь, в неведомое…
Скоро Илькина голова от бешеной карусели потеряла ясность, дурнота подступила к горлу, а там и вовсе – заволокло память безразличием…
Снова живым человеком понял себя парнишка тогда, когда осознал вокруг толщу совсем спокойной воды; ему оставалось только лишь разок-другой отдать ногами да руками гребануть, чтобы привычно подняться на поверхность, что Илья и проделал машинально. Вынырнул парнишка и сразу же почуял в душе досаду. Похоже было, что пронырнуть ему никуда не удалось. Видно, Живое бучало вытолкнуло его обратно к материнским слезам, непоправимому горю. Только вот над собою не увидел он ни тех небесных огней, ни чёрных в ночи стен Каменного утёса. Не почуял он и земной сумеречной прохлады. Да и слух его настороженный не уловил ни шуршания речной воды, ни дальнего брёха деревенских собак, ни близкого стрекота луговой кобылки…
По духоте, по тишине, его обступившей, Ильке показалось, что он вовсе и не выныривал из воды!
«Когда это столь плотная туча успела заполонить небо? – подумалось Ильке. – Ажно земля перед грозой задохнулась».
Подивился он спертому воздуху и размашкою пустился до невидимого предела, чтобы ощупью отыскать выход на реку.
Но никакого скорого предела перед собою он не обнаружил. Становилось похожим, что вынесло его потоком в какой-то неведомый простор и теперь парнишке оставалось надеяться только лишь на везение.
Илька уж забеспокоился всерьёз, когда перед собой ущупал рукою плоский да ровный, вроде скамьи, камень. Парнишка вылез из воды, устроился на нём, стал гадать, в какой такой глуши мог он оказаться за столь недолгое время? Ничего не выгадал и потому решился подать голос: не вскинется ли на крик какая-нибудь чуткая собачонка? А повезёт, так, может, откликнется запоздалый рыбак…
Никакая собачонка, никакой рыбак на зов не отозвались. Да Илька и сам-то путем не расслышал своего голоса – так глухо прозвучал он в темноте. Зато немного спустя на крикуна обрушилась целая лавина отголосья, будто бы надумала дразнить его из темноты ярая ватага злых озорников.
Однако темноте на этот раз не удалось обмануть Илью. Он вдруг сообразил, что раскололо его тревогу подземное эхо.
Стало понятным – поток и в самом деле затянул его в какую-то пещерную пустоту, наполовину залитую водой…
Илька прислушался – не последует ли за угасающим эхом ответный голос отца? Но ожидание никаких перемен не принесло. Выходило так, что либо отец погиб, либо вовсе его тут не было. Тогда кто ж подавал Ильке голос? Морока? Что ж тогда получается? А получается то, что парнишка зря отчаялся нырнуть в омут. Зря!
И тут Илька представил себе бедующую наверху мать. Теперь она наверняка хватилась не только отца, но и сына. Представил Илька мать, и сам забедовал окончательно. Такая ли безысходность навалилась на него, такая ли память разыгралась, что и получасу не минуло, а уж ему стало казаться, что он в западне своей больше году сидит. А вот уж, гляди, и почудилось малому, что зовёт его, кличет голос матери. Да и не голос то вовсе, а скорее всего само отчаянье. Будто бы материнская душа оставила тело, проникла в подземелье и заполнила собою всю чёрную пустоту. И вот теперь, заодно с Илькою, она, в страхе перед бесконечной разлукою, и тоскует, и мятется, и жалуется…
Скоро материнская боль сделалась для Ильки настолько доступной, что он мог бы словами пересказать её. Да вот только из пересказа складывалось что-то этакое не совсем понятное. Получалось-выходило так, будто бы каким-то боком Илька оказался причастным не к одним страданиям матери родной, а изнывает в нём и неведомая ему, какая-то неземная душа. Вроде сочится она в подземелье откуда-то из межзвёздной бездны, проникает в парнишку и теснится в его и без того трепетном сердце как бы его собственным отчаяньем и его же собственной болью пытается растолковать ему что-то, край как необходимое. Вот и слышит в себе Илька явную скорбь оттого, что -
до чего же страшна доля матери,
у которой сын, точно, как Илья,
в западню попал по случайности.
Уж не час, не день
и не год земной —
третий век идёт ожидание…
и терзаться ей страшной мукою,
безотвязною
нескончаемо!
А и жить она не живёт теперь
и глаза закрыть нет возможности…
Лишь одно в удел остаётся ей —
день и ночь просить мироздание,
чтоб оно мольбу материнскую,
не рассеявши, приняло в себя,
унесло бы в даль бесконечную,
заронило бы в душу добрую,
в ту, которая согласилась бы
своей волею пособить в беде;
в ту, которая своей жалостью
через смертный страх несуразности
до конца пройти
пожелала бы…
Сидит Илька на камне, вслушивается в то, что помимо воли изливается в темноте из его сердца, и понимает – что странная в нём кручина звучит уже заклинанием, от которого начинает как бы оживать глубина подземного озера.
Поначалу робкими, потом всё более решительными световыми штрихами вспыхивают и обрисовываются в толще воды какие-то занятные знаки. Получается так, будто сидит в озере некий искусный мастер изображения и молниеносно прочеркивает воду тлеющим концом лучины…
Вот быстрые линии осмелели, перестали гаснуть и принялись смыкаться да заполнять охваченное собою пространство мерцанием разного цвета…
Илькою же озёрное представление воспринималось так, словно бы неведомая, далёкая чья-то мать надеется таким способом ознакомить его с чем-то позарез необходимым, приблизить его к чему-то необычному и одновременно не напугать его внезапностью…
Понимал парнишка ещё и то, что, пожелай он, и в подземелье придёт прежняя тишина и темь. А может и такое произойти, что он вовсе очнётся ото всей этой наволоки и вдруг очутится дома, на сеновале, под боком у своего отца…
Однако же, наряду с пониманием, Илька того острей осознавал боль вечной разлуки, потому и встряхивал упрямой головою – как бы отнекивался, покуда быть отпущенным на волю. При этом он старался не отрывать глаз от озерного чародейства.
А в глубине, мастерством прямо-таки обуянного своим чудесным умением живописца, уже распускались цветы прелести несказанной! Они живым ковром выстилались по огромной чаше озёрного дна, всползали по крутым уклонам боковин до самой поверхности, струили красочным многоцветием покой и надежду…
Постепенно всякая тревога отпустила Илькино сердце. А в подземелье уже звучал голос не безысходной тоски – напев уверения и согласия…
В чистой озёрной глубине Илька мог различить теперь даже самые малые лепестки чудесного сплетения. Ему становилось всё догадней, что перед ним открывается не случайная красота какой-то неземной природы, а видит он творение ума! Узоры по живому ковру были наведены с великой выдумкой и явным повторением. Перед Илькою красовалось не то разубранное чье-то гнездо, не то богатый покой. Покой тот имел на глубине сводчатый выход куда-то под скалу…
Недавнее Илькино представление о возможном водяном или о большеротом чудище со всем тем, что представилось его глазам, никак не вязалось. Не может в такой красоте обитать лихая жизнь – так подумал парнишка и без особой тревоги уставился на ту дыру. Он ждал непременного появления в мерцающем свете сказочной морской владычицы, прекрасной и печальной, как сам голос подземелья. Но из темноты сводчатого проёма осторожно высунулась гибкая, узкопалая, только до запястья голая лапа. Выше того она была покрыта не то поседелой ухоженной шерстью, не то порослью жемчужной, стриженой травы.