В переливе дрожащего света лапа повела туда-сюда распущенной, похожей теперь на плавник, пятернёй. Ей вроде бы хотелось дозволить Ильке полностью разглядеть себя. Затем она добавилась точно такой же второю лапой. Обе они сцепились в пожатии, потянулись в сторону Ильки и откровенно его поприветствовали…
Парнишка от воды не отпрянул, а ещё с большим интересом взялся наблюдать, что будет дальше? А дальше, понятно: следом за лапами образовалась в проёме голова. Сплошь покрытая мелким пластинчатым перламутром, она была увенчана красным продольным гребнем. Гребень брал своё начало от самого переносья, уходил через темя на затылок и дальше, на захребетье. По обе стороны его основания блестела пара ярких зелёных вздутин. Они сильно смахивали на глаза лягушки. Эту зелень подчеркивал толстый выворот жёлтых губ.
Если бы на голове имелись хоть какие-то уши, можно было бы сказать, что жёлтый рот растянут до ушей – так зеленоглазая улыбалась Ильке. Чуток приотворяясь, улыбчивый рот испускал те звуки, что наполняли подземелье и ласково проникали в Илькину душу. Это пение было теперь посулой долгого возможного счастья – если у Ильки хватит терпения довести дело до конца…
Скоро желтогубая улыба образовалась в глубине полным видом своим. Сплошь покрытая седою шерстью, она была поставлена своею природой на перепончатые красные плюсни[80]. Сама небольшенькая, Илькиного росточку, она владела великим хвостом. Хвост не метелкой, не веревкою – легким шлейфом колыхался за её спиной. Был он окаймлён цветными блёстками, а сам сплошь искрился, будто свежий снег в полнолуние.
Красотища невероятная!
Если бы да существо это имело какую-нибудь мрачную окраску, Ильке, может быть, показалась бы и не очень приятной его необычайность. Могла бы вновь зародиться в нем тревога при виде этой, изо всех видов собранной, живности. Но естественный ли наряд красавицы, придуманный ли добрым разумом столь ладный костюм её до такого согласия, сливался с чистотою голоса, что парнишка напрочь забыл о себе. К тому ж зеленоглазая взялась извиваться гибким телом да медленно кружиться на всплыве, почти полностью укрытая кисеёю сверкающего хвоста…
Порою красавица оказывалась так близко от Ильи, что тот мог ухватить её за шлейф. Но лишь пробовал он пошевелиться, как сразу же осознавал ненадёжность, одну только видимость происходящего. А он пока не желал никаких перемен и потому затаивался вновь – ждал, что будет дальше.
А дальше? Дальше зеленоглазая красавица вдруг прилипла телом до крутого озёрного уклона, маленько перевела дух, шевельнула гребнем и побежала по боковине, как по ровному полу.
На близкой глубине, против Ильки, она остановилась, подождала чуток, затем осторожно принялась всползать к поверхности воды. Зелень её глаз была уставлена прямо на Ильку! И хотя человеческих зрачков среди той зелени он не обнаружил, однако неудобство передалось ему точно такое, какое зарождается в любом из нас при чужом дерзком внимании.
Но не сморгнуть, не отвернуться от пристального глядения Илька уже не сумел – его так и приковало полным вниманием к тем лягушачьим наростам, хотя ни злонамерения, ни алчности какой в красавице по-прежнему не чувствовалось. Во всем её виде была лишь мольба…
Как у неё такое получалось, понять Илька не мог. Он только ясно осознавал, что бояться ему нечего, что видимое всего лишь призрак, отражение далёкой подлинности. Что этот мираж сотворён силою бескрайнего горя где-то в межзвёздной пропасти и неимоверной материнской верностью направлен сюда. Как всякой мороке, ему не дано обратиться плотью, но и раствориться теперь уже немыслимо, потому как не выдюжить повторения! О, как слаб он перед неимоверной далью, куда как, может быть, слабее Ильи, оказавшегося в западне.
И ещё зеленоглазая заверяла парнишку в том, что лишь обоюдное их согласие, обоюдная подмога способны вызволить и того, и другого из непонятности, избавить от беды. Но для того, теперь же, надобно Ильке, волею подсказанного ею воображения, оборотиться мерзким гадом, способным одолеть какие угодно глубины, уклоны и пролазы; гадом, наделённым неимоверной силою, ловкостью, цепкостью…
И не только осознавал Илька такую необходимость, он уже успел когда-то почуять себя многоногим, огромным, косматым пауком!
Им-то парнишка, не раздумывая больше, и нырнул в озеро. Махнул он косматыми лапищами раз, другой и вот, гляди, оказался в окне какого-то колодца. Колодец стволом своим уходил в чёрную неведомую высоту.
Илька легко оставил воду и проворно побежал по отвесной стене колодца…
Скоро подъём осёкся, круто завернул в сторону, оказался узким пролазом, который заставил Ильку удивляться тому, как это удаётся ему каждой шерстинкой на теле чуять самый малый впереди выступ, загодя знать любой подъём и поворот. А сколь верно, сколь ухватисто действовали его ноги, сколь надёжна была в них жилистая сила! Сколь неуклонно желание пройти до предела взятый путь…
Наслаждаясь полнотою своих новых способностей, человеческое в пауке завидовало ловкому гаду, хотя больно-то увлекаться этой завистью Ильке было некогда. Его несла и несла вперёд тупая сила направленной к бесповоротной цели многоногой твари…
Скоро Илька почувствовал впереди глухую стену. Вот его паучьи лапы нащупали помеху; человеческий же рассудок подсказал парнишке, что расщелина в скале пресечена вовсе не каменной преградою, а, скорее всего, каким-то щитом, покрышкою ли. В неё-то и не замедлил Илька тут же удариться тараном; перегородка отозвалась долгим, тихим гулом. Так отзывается на хлопок ладонью огромный, но чуткий колокол. Для верности Илька шибанулся в перегородку ещё разок и вдруг почуял, что она шевельнулась, вроде как пожелала отодвинуться в сторону. Но не смогла одолеть неведомой тяжести и потому осталась на прежнем месте. Её, видать, заклинило в скальной расщелине.
Косматому гаду в Ильке сразу же потребовалось порушить помеху. Он с тупой, остервенелой силою рвущейся к выживанию твари уперся растопыренными лапами в каменные стены лаза, резко ими выпружинил и паучьим своим хребтом ударил в перекрытие!
Илька ещё успел услыхать, как над ним что-то хрястнуло, затем опрокинулось, дало ему тупым краем по спине и… вновь водяной бешеный поток узлом скрутил все его паучьи лапы, поволок обратно – вглубь, вниз, в подземную западню…
На этот раз осознал себя Илька живым оттого, что послышалось ему далёкое петушиное пение. Сразу привиделась мать. Она шла мимо, не касаясь ногами земли. Вся чёрная и слепая! Встречный ветер пытался развеять её черноту, да не мог. Только зря рвал на ней платок и просторное платье…
Илька вдруг понял: теперь идти ей да идти такою чёрною до самой оконечности земной, а там и до смерти, а там и того дальше…
Сердце в парнишке захолонуло от жалости. Он потянулся к видению, крикнул:
– Мама!
И сразу же солнце опалило ему глаза. Во всё горло грянул на заплоте петух своё победное кукареку, заговорили радостные голоса:
– Во! Очухался! Гляньте-ка!
– Поди ж ты, живучий какой!
– Так то ж Резвун – чему тут удивляться? Им всем по крови от древней Онеги живучесть досталась…
И тут до Ильки дошло, что лежит он, ровно малец какой, на отцовых руках. Улыбчивый родитель так глядит в его глаза, будто бы ему всё как есть известно – ничегошеньки не надо Ильке ни спрашивать, ни рассказывать. Так всё хорошо, столько покою!
А некоторое время спустя не отходивший от постели ещё долго слабого сына Матвей Резвун среди ночи разбудил Ильку, поднял его на ноги, потихоньку от всех семейных вывел за недалекую околицу, сказал:
– Гляди!
И вот. Над рекою Полуденкой, над тем самым местом, где покоилось Живое бучало, медленно засветилась чистая зарница. Она чуток подрагивала, разгораясь, словно бы ей спросонья немного было зябко подниматься в ночной прохладе.
Вот она, как бы нехотя, оторвалась от вершины Колотого утёса, неспешно сгустилась, вспыхнула и… вдруг пошла ввысь! Полоснула по небу яркой звездою и вскоре затерялась среди своих сестер…
Тараканья заимка
– И что за порча у тебя такая? – часто доводилось Корнею Мармухе сокрушаться да качать головою, глядя на то, как брат его меньшой, Тиша Мармуха, выдувший под самый потолок да прозванный обзоринскими селянами Глохтуном, коим именовались в те поры обжоры да пьяницы, шеперился с печи задом, озарённым закатными лучами солнца. – Тебе, – печалился Корней, – как пойти б да наколоть дровец – так лом в крестец, как пялиться на прохлад – так пружина в зад. Куда тебя снова нечистая толкает?
Тиша Глохтун продолжал себе ленивым медведем корячиться из-за пёстрой печной занавески на волю. Он ложился толстым брюхом на край глинобитной угревы, пухлыми пальцами белопятой ноги нащупывал в боковине её приступок, а сам, вроде бы как забитым густою кашею ртом, урчал ответное:
– Верешши, верешши… Верешшали чижи… когда их гнездовину кот-живоглот зорил. Будь я человеком диким, необразованным, слез бы я на пол да показал бы тебе одним махом и лом в крестцу, и пружину в заду… Вот тогда бы ты вперёд думал, соваться ли туда, где и собака хвостом не мела. Твоя стезя на земле какая? – пытал он Корнея, садясь тут же, у печи, на лавку. – Твоя стезя такая: в клетухе[81] своей сидеть да армячить[82]. А моя – зад корячить. Пора бы давно тебе понять, что всё твоё жизненное счастье состоит в том, что я у тебя имеюсь. Да при этом ещё и то, что я – лицо вполне рассудительное, с самостоятельной головою. Другой бы на моём месте взял бы, не разговаривая, да и наложил бы тебе за милую душу горяченьких, и лопай – не обожгись. Ну вот, скажи мне, ради Господа Бога, – это, уже передохнувши на лавке, подступало рассудительное лицо со своим любомудрием до Корнея, которого, после полного дня безвыходной в закуте работы, нужда заставляла идти в избу; надо же было кому-то и печку топить, и варево затевать. Мог бы Корней, конечно, и среди бела дня оторваться от изнурительного труда – спину размять да остальными косточками пошевелить. Но уж больно чутким сном спал его брат Тихон, взявший себе за обычай только что не до последней звезды колобродить всякую темноту с оравою таких же точно, как он сам, бездельников. Прежде-то он всё больше при селе, при Обзорине ошивался, а нынче навадился домой приводить целую пристяжку захребетников. Да ещё попробуй их, до самого обеда неустанных, потревожить чем в избе. Вот и приспособился Корней с вечера и хату греть, и стряпнёю заниматься. Ну да ладно. Вернёмся к недосказанному. Тиша Глохтун редко теперь опускал тот случай, когда предоставлялась ему возможность привязаться к старшему брату со своим бесстыжим краснобайством.