– Снова не угодил, – сказал он и тут же опять пристал до брата: – А иначе как? Как иначе-то узнать и определить себя на своё место?
– Иначе никак, – усмехнулся Корней. – Только через дырку, – сказал он с горечью, которой Тиша не усвоил, и слова принял за чистую монету и потому воспрял духом.
– Вот видишь… А ты – лоботрясы… Понял, каким делом занят Богомаз? А что Мокшей-балалаечник – про этого и вовсе ничего дурного не скажу. Прохор да Нестор – те ладно. Те недосягаемы для немудрящего понимания. А этот? Чем тебе этот-то не угодил? Ведь он весь как есть на виду. Без него ни свадьбы, ни крестин, ни Рождества, ни Троицы… Когда ты поймёшь залежалым своим умом, что задарма люди никого кормить не станут? Ведь за каждый кусок, за каждый глоток Мокшею, как ты его зовёшь, Семизвону башку приходится крепко ломать. Не зря же она у него запрокидывается, не от гордыни, не от мозговой лёгкости. Он мне признался, что у него какой-то нерв от быстрого тока ума перекрутился – веки ему подёргивает. Как только припевку новую выдаст Мокшей головою, так нерв у него надструнится и дёрнет. А бабы своё рады понимать: балалаешник, вишь ты, подмаргивает им. И начинают перед ним краснеть от тайной надежды. А Мокшею плевать на всех! За ним одна барынька из уезду с лета ухлёстывает. Чо ему обзоринские курёхи? Он вымолачивает частушку за частушкой, а ты красней, хоть раскались. Мужик какой бабе за это звезданёт, а ему хоть хрен по деревне… Выдаёт сидит, ажно у чертей уши чешутся. А уж когда с лавки сорвётся да в пляс кинется – потолок стонет! Другой раз, когда придёт он к нам, я его упрошу, пущай для тебя отчебучит. Может, тогда ты его сполна оценишь. Не-ет! Ей-бо, нет. Не зря Семизвон миром кормится. Вот он сидит на гулянке и про каждого припевки складывает. Тут уж – кому смех, кому слёзы. На днях как-то с ходу про меня сморозил. Ты послушай, – предложил Тихон, запрокинул Мокшеем голову и запел, дёргая плечами:
Как у Тиши Мармухи, да,
завелися три блохи.
Тиша хочет их словить, да,
и фамилию спросить.
При этом от чрезмерного восторга Глохтун крутанул ногою и пожелал принять от Корнея одобрение.
– Ну? – спросил он нетерпеливо. – Каково? Хто ещё в Обзорине способен придумать такое – у блохи фамилию требовать? И всякая выдумка у него наособицу…
– У Якишки у Морозова тоже всё как есть наособицу, – сказал Корней. – Которое утро на сарайку влезает, руками себя хлопает и голосит на всю округу. Да ведь сколь умело петухам подыгрывает! Мы через речку живём, и то нашим курам ажно глаза туманом затягивает. Это ли не даровитость?
– Во-от, вот, вот! – заклохтал Тиша. – В том-то и беда мозговитых людей, что их очень непросто от безмозглых отличить. Чтобы в признаках величия тонко разбираться, опять надо обладать небесным озарением. У Якишки у Морозова исключительность его неделями повторяется – покуда его отец дубиною не отходит. А у Мокшея она всякий день разнообразится. Значит, голова его варит, а не переваривает одно и то же…
– Разнообразится, – с печалью перебил Корней брата, – сегодня грезится, завтра блазнится… Ладно, Мокшей – этот и в самом деле на ходу подмётки рвёт. А у Прохора твоего Богомаза? У него только одна замычка – барыню написать. А у Фарисея одна…
– У них цель, а не замычка. Ясно? А у Якишки какая цель?
– Народ повеселить… Разве это не цель? К тому же, в отличку от Семизвона, кормёжкою да брагою он за это не берёт…
И от этого довода сумел бы Глохтун отбрехнуться, да только не захотел Корней выслушивать осточертевшие его бредни. Тихон ещё о чём-то рассусоливал, а он, подбросивши в печь поленьев, прикрыл дверцу, поднялся с низенькой скамейки и ушагал в свою портняжью клетуху.
Там Корней раздумался о том, кому на руку доброта таких, как он, уступчивых людей. Не на подобной ли покорности взрастают всякие там Тишки да Несторы – пустозвоны да неспоры, Прохи да Мокшухи – пройды, побирухи[86]. За что же тогда, за какие заслуги воздавать на небесах доброте, коли плодит она своею сговорчивостью дармоедов да краснобаев? Выходит, что ей и после смерти самое место в преисподней. Однако в Законе Божьем нету заповеди: не воскорми тунеядца. Коли обвинять доброту, тогда и Землю-матушку не трудно укорить тем, что она питает собой и белену, и волчье лыко… Не Земля, знать, виновата, а зёрнышко. Однако же и злое зёрнышко сотворено Владыкою не по недомыслию, а с умыслом. И в нём, видать, имеется необходимость. Выходит, что в устройстве жизни земной все мы чего-то сильно недопонимаем. Ведь, по сути, мы не знаем даже того, для чего она задумана, жизнь. Чем она становится потом? Где скапливается? Что из неё дальше Господь лепит? А насчёт того, что им в жизнь всякое мироедство выпущено, так ведь на то и щука в море, чтобы карась не дремал… Ведь человек от человека усовершается…
Тихон собрался, ушёл в деревню, а Корней, сидючи в раздумье, даже иглою портняжьей поддевать позабыл. Вперился в ламповый на столе огонёк недвижным взором и задеревенел. Он и внимания никакого не обратил на то, что дверь клетухи кем-то осторожно отворилась и обратно вернулась до порога, никого не впустивши. Ему лишь где-то далеко в себе подумалось: «Нешто Тихон воротился? Может, денег спросить?» Корнею даже вздохнулось: что-де с гулеваном поделаешь? Вздохнулось, и горькая эта дума привела его немного в себя. И опять он ухватился за иглу. Но и стежка путёвого не успел положить, как ламповый огонёк заволновался безо всякой видимой причины – вроде кто подул на него сверху.
«Дверей путём не прикрыл», – снова подумалось Корнею о Тихоне. Отложив с колен работу, он собрался подняться, чтобы унять сквозняк, но лампа вдруг совсем погасла.
– Керосин кончился? – сам у себя спросил Корней.
Он, придержавши рукавом горячее стекло, поболтал лампою. Нутро её жестяное плескануло тяжело.
«Странно, однако», – подивился Корней и шагнул – сходить в избу, огня принести. Но из темноты ка-ак кто-то дохнёт ему в лицо полной грудью. Ажно свалило обратно на лавку, затылком о стену пристукнуло. И тут уж явно раздалась дверь да крепко захлопнулась. И сеношная проделала то же самое. И всё. И ни звука больше ни в доме, ни во дворе.
Что могло Корнею этой минутой подуматься? Да ничего. Просто сидел он, ждал смерти, чуя на лице такой холод, будто оно ледяной коркою от того дыхания взялось.
Никто, однако, в клетуху не воротился, не представился хозяину и огня в лампе не засветил. Пришлось Корнею пересиливать себя – не век же истуканом сидеть.
Встал он на слабые ноги, из дому вышел. На дворе полные сумерки. На небе ни луны, ни звёздочки. Только вьётся, мельтешит в воздухе мартовский лёгкий снежок. При нём ясно видать, что по двору натоптаны одни только разлапистые следы тяжёлого на поступь Тихона. Корней за ворота выбрел – и там никого. Протоптанный в сторону реки Толбы медвежий след Тихона успело припорошить снегом. Боле ничего. Лишь какая-то крупная птица минует облётом заречное село Обзорино. Должно быть, идёт на дальние кедрачи. То ли глухаря понесло на скорое токовище, то ли неясыть оголодала – решила поохотиться, а может, и впрямь… ведьма полетела… полощет над землёю чёрной раздувайкой…
Насчёт ведьмы не Тихон сочинил. Последнее время стали многие поговаривать, будто бы появилась в тайге серебряная девка. Прикрыта девка чёрным балахоном, который служит ей заместо крыльев. Придумано ещё, что её вроде бы диким вихрем на землю с луны сдунуло, что никакая она не ведьма. Просто на луне все люди таковы. А имелось убеждение ещё и такое, что никакой вихрь ни с какой луны её не сваливал – это колдуньи Стратимихи дочка. Прилетает она из тайги до Юстинки Жидковой, дружбу якобы с которой старательно охраняет от людей, а особенно от матери.
Ерунда, конечно, собачья. Но ежели эта ерунда и вправду имеет облик ведьмы, так неужто ей захотелось пахать ночное небо только для того, чтобы погасить огонь в лампе? Чепуха, конечно. Но ведь кто-то в доме был. Или Корней совсем уж с ума рехнулся?
С тем и воротился Мармуха в дом. Опаскою забрал из своего закута лампу, в избе поспешно насадил на её фитилёк живой свет, однако в клетуху пойти не поторопился. А присел в избе на лавку, стал прикидывать:
«Может, Тихон какую шутку надо мной вычудил? Может, надеется пуганым меня сотворить, чтобы я никак не сопротивлялся его разгулу? Люди-то пересказывали, что Тишкина свора грозилась из меня идиота сделать. Я, видите ли, брату плешь проел. Видно, и девку таёжную они придумали – Юстинку опорочить, потому как она всею душой меня жалеет. Грозится свору наказать. Да что она с ними сделает? А с этих штукарей любая проделка станется…»
Станется не станется, а на этом выводе Корней немного успокоился. Но боязнь вовсе не покинула его. Всё казалось, что по оконцам не снег шебаршит, а кто-то огромный, сизый трётся поседелой спиною о стекло. Поленья в печи стреляют – не совсем просохли за долгую зиму. Ворошатся поленья в огне, а представляется, что кто-то через трубу в устье печное спрыгнул и сейчас вылезет наружу…
И всё-таки не идётся ему в клетуху. Что делать? Уйти бы сейчас ему из дому совсем, переночевать бы где-нибудь. Да кому такой ночевальщик нужен? Обзоринцы давно говорят, что, мол, старшой Мармуха Юстинки Жидковой не лучше. Потому девка и бегает за ним. А Корней лишь вид кажет, что не хочет молодой красоте жизнь портить. Сами же они давно сладили… Чего Корней с Юстиною сладили, о том, правда, речей не заводили. Да и что же, кроме Юстинки, никто на Тараканью заимку не ходил, что ли? Поспешал до Корнея всякий народ – и девки, и бабы, и мужики, и парни: кому примерку, кому пошив…
По-всякому жизнь на земле строится. А у старшого Мармухи была именно такая.
Вот сидит Корней в избе, голову повесил. А на ум лезет всякая чертопляска.
«А что, ежели, – думает, – я, в своём горе, и в самом деле у сатаны на примете? Ох, взять бы насмелиться да продать ему душу! Только бы избавиться от поганой образины! Можно было бы тогда позволить Юстинке любить меня…»