Таёжная кладовая. Сибирские сказы — страница 71 из 97

– Чего ж ты прячешься? Покажись. Хоть знать буду, с кем дело имею.

И пустота поляны ответила ему всё тем же нежным девичьим голосом:

– Время настанет – покажусь. А ты не пугайся больше.

Всё это предстояло Корнею ещё на сто раз передумать. Но зато пришла полная уверенность в том, что Тихонова гостевня тут ни при чём.

Его, покуда неполное, прозрение наступило утром. А в обед того же дня на Тараканьей заимке опять да снова пошёл хмель по буеракам:

Гуляй, браток,

покуль свеж роток.

Бей че-чёт-ки —

отрывай подметки.

Из трубы огонь идёт —

печка топится.

А быть на свете краше всех

больно хочется.

Черти грешника разок, да,

обмакнули в кипяток, да,

мажут теперь сажею, да,

чтоб до свадьбы зажило…

Последнюю припевку Мокшей Семизвон посвятил Корнею в отместку за то, что потерял всякую надежду заполучить от него картуз с околышем в три пальца. Спел он её тогда, когда старшему Мармухе пришло время плиту в избе растапливать. На дворе к этому часу уже завечерело, да и захмурело. Стали сгущаться быстрые потёмки, а с ними завязалась метель последней зимней ярости. Она разошлась так, ровно бы настроилась выгнать на мороз всё избяное тепло. Надо было удержать его, подкормить как следует.

Ну а ежели… тут печка гудит-пылает, а тут пьяная кутерьма вошла в самый разгар? Понятно, что ни один заботливый хозяин таких два костра в доме без присмотра не оставит.

А Корней Мармуха был настоящим хозяином. Потому и пренебрёг Мокшеевым бессердечием – остался в избе сидеть у топки. Он устроился на низенькой скамейке, стал смотреть на пьяный шабаш да молчать. Ну вот.

Хмельные гостеваны животы свои от стола, наконец, поотваливали – устали набивать. Словоблудят, похабничают сидят. Корнея тем-другим подкалывают: намереваются вогнать его в кровь, чтобы было к чему придраться да маленько с ним счёты свести за незабытых «лоботрясов». А тот терпит, не подливает масла в огонь – всё-таки четверо сытых лбов!

Всё одно бы нашли они у засватки заплатки, да только внезапный шквал ветра как завоет на дворе целою сотней бешеных дьяволов, ка-ак шатнёт избу, как расхлобыстнёт дверь во всю ширь – ажно лампа погасла!

Мокшей-балалаечник перед этим моментом как раз до Корнея с выходом подплясал, чтобы опять заломить какую-нибудь припевку побольнее. Вот он и поторопился дверь закрыть. Дёрнул за скобу, а она не поддаётся. Держит кто-то дверь с обратной стороны…

От страха вся компания сомлела. Один только Корней усмехнулся.

«Пришла», – подумал.

Мокшей попятился, попятился, да и хлопнулся об пол задом, точно кто подножку ему подставил. Потом-то он так и говорил, а пока всякую речь потерял. Только – а, а, а… Как баран, блеет, а сказать ничего не может. Из тёмных же сеней грубый голос:

– Кто тут у меня сажи просил? – И выдвигается на порог чёрная тень. Выдвигается тень, а дверь за нею сама собой затворяется.

Переплыла чёрная через порог и посреди избы, освещенной лишь только бликами печного огня, остановилась. Остановилась так, ровно бы отгородила собой Корнея: подержись, дескать, покуда в сторонке – не мешайся в мою затею.

Не стал, понятно, Корней вперёд заскакивать. Со спины увидал он, как откинула чёрная свой монаший башлык на заплечье, и… перед Тишкиным собранием мелко затрясла седой головою давно поминаемая лишь в разговорах ведьма Стратимиха. И ещё увидал Корней, как Тишкины застольники в один миг отрезвели. Было отчего. Лицо ведьмы напоминало собой чаговый нарост, снабжённый обрубком суковатого носа. Кто-то страшно озорной нахлобучил на этот берёзовый гриб взамен волос пучок сухой травы, на месте глаз проковырял топором две дырки, вставил в них по курьему яйцу, прорубил с размаху широченный рот и всю эту жуть насадил на комель сосны, приладил кой-какие руки-ноги, вдохнул в это несообразное с человеком творение проворную живость и отпустил пугать православный народ. Затянутые сплошными бельмами глаза Стратимихи не могли видеть. Однако же ведьма глядела. Чем? Да, может, у неё под косматой волоснёю был третий глаз. Во всяком случае, Тишкина свора почуяла себя пойманной, и не мурашки, а целые тараканы забегали у каждого по спине.

– Ну вот, – сказала старая молодым голосом. – Передавал мне Корней Евстигнеич, что мало вам облика вашего, хотелось бы исключением заделаться? – спросила она со строгостью, на которую нельзя было не ответить.

И спрашиваемые закивали, затакали испуганными курами:

– Так, так, так…

– Ну, коли так, будь по-вашему. Только вот какая загвоздка у меня получилась: сажа наговоренная случайно рассеялась мной по дороге. Она ж у меня не простая – человеческая! Я её добываю на пожарищах, ежели кто из людей сгорел. Такая вот трудность у меня имеется. Но когда вам невтерпёж, то дело можно поправить: пустить на сажу кого-нибудь из вас?

– Это как же? – вякнул с полу Мокшей.

– Очень просто, – ответила Стратимиха. – Взять хотя бы тебя, завалить, подушкой придавить, чтобы от визга твоего не оглохнуть, а потом – мелкими кусками на противень и в печку. Погляди, какая нынче тяга. И аккурат буря от села идёт. Ни один обзоринец не учует смраду горелого. А обзоринцам, когда паводок сойдёт, можно будет доложить, что тебя какой-то, мол, нечистый, на падёру[95] глядя, в тайгу уволок и обратной дороги не показал…

Покуда разъясняла Стратимиха Семизвону этакую страсть, у Мокшея от трясучки губища на грудь отвалилась. Так что в защиту свою ничего не мог сказать. А тут ещё Прохор Богомаз поторопился одобрить бабкино предложение:

– Да о нём никто и справляться не станет. Он же осточертел всем со своей поезией. Такую хреновину прёт, какую всякий мужик мизинцем придумает, только совесть отними, и всё… и готов сочинитель!

– Да ещё лезет с нею за дармовой стол, – с непонятной обидою пробубнил Тиша Глохтун.

А Нестор Фарисей, так тот ажно подскочил, чтобы Стратимиха наглядней его узрела и поняла: хотя и плюгав он и росточком целого полуметра до Дикого, скажем, Богомаза не добрал, но страдает от присутствия на Земле Мокшея во всю душу.

– Ведь сколько песельников он загорланил, – указал Фарисей на Семизвона.

– Это уж та-ак, – колыхнул толстыми щеками Тиша Глохтун. – Спросить насчёт Мокшеевой совести, так на том месте у него и собака не ночевала. Нету у него того места…

– А у тебя? – завизжал балалаечник, потрясённый скорым судом недавних друзей больше, чем самим предложением ведьмы. – У тебя-то… кто ночевал?! Дева Мария, что ли? Да она бы от твоего сала век бы не отмылась. Вот из тебя-то, из борова, самая липкая сажа и получится…

– А ведь и правда, – повернулся до Тихона Дикий Богомаз. – Из Мокшея больно сухая выйдет, обсыпаться начнёт. А из тебя как пристанет, так другой раз и мазаться не надо будет…

Но Тишу ни капли не смутил Прохоров сказ.

– Интересно, – прогудел он. – Навозякаешься ты моею сажею, а до кого потом пить-гулять пойдёшь? До Мокшея, что ли? Иди, иди. Он тебя угостит, чем кобель пакостит… А насчёт того, кого следует на противень да в печь, так тебя – самое время. Всё одно ты перед своею голой барыней скоро сбесишься. И сажа из тебя бешеная получится. Лучше давай, пока не поздно…

– Ну, Тиша! Какой ты всё-таки умный, – подхватился с полу Мокшей, пересел на лавку и приобнял Глохтуна за жирную спину. – Чо ты, паразит, вякаешь? – тут же напустился он на Прохора. – Ой, Богомаз! Беда с твоей головою! Беда… Я, конешно… грешен. Но я грешен перед мужиком. А ты?! Ты ведь Создателя под чёрта малюешь! И впрямь долбанёт он тебя по башке…

– Всё идёт к тому, – поимел глупость Фарисей оказать прорицателю поддержку, чем и просадил Богомаза до самой сердцевины.

– Ах ты, сверчок дохлый! – схватил тот книжника за шиворот, да так и поддёрнул его чуть ли не до самого потолка. – Да ты… Да я щас из тебя буквиц твоих паскудных наверчу и кренделей напеку! Вот уж когда мне Господь все мои грехи простит…

Выпуская злобу, Прохор держал Нестора на весу. Тот дёргал ножками – пытался встать на лавку, но только бился голенями о ребро столешницы, хватал широким ртом никак не идущий ниже ошейника воздух да всё сильнее выпучивал глаза.

– Давай, давай, Прошенька, давай! – догадался балалаечник, что дело идёт к завершению. Он оставил свои с Тихоном обнимки и кинулся к Богомазу наподхват.

Сперва он намерился ухватить Нестора за воротник, но не дотянулся и с проворством собаки нырнул под стол. Уже оттуда крикнул:

– Держи, Проша, держи! А я за ноги потяну…

Фарисей, чуя близость гибели своей неминуемой, стал торопиться тыкать слабеющими пальцами Богомазу в лицо, норовя напоследок выколоть тому хотя бы один глаз. Тихон понял его умысел и ухватил изобретателя тайной буквицы за пакостливые руки…

Ох и ловкими же оказались эти стервятники до чужой жизни! Такими же ловкими, какими были они быстрыми до дармового стола.

Кабы не Корней, читать бы Фарисею через малую минуту свою замысловатую книжицу перед Всевышним. Стратимиху он ловко отпихнул к порогу, брата долбанул по жирной шее. Прохору угодил кулаком под дых, а Мокшея уже сам книжник сумел отопнуть. Тот вылез из-под стола с разбитым носом, утёрся белёсой в полумраке ладонью, разглядел на ней кровь, проворчал:

– Не мог полегше…

Когда разбойная братия расползлась по лавкам, когда Корней повернулся до Стратимихи, полный намерения не выгнать её на метель, так хотя бы устыдить, что ли, решимость вдруг покинула его. Не увидел он в лице старухи ни злорадства, ни ехидства. Одна лишь смертная тоска была написана на нём. Тоска и страдание. И тогда Корней понял, что старая, затевая эту канитель, знала наперёд, что ни одному из этих словобредов не западёт в голову даже соринка того сознания, которое помогает простым людям, жалея ближнего, отказываться от собственной выгоды. Знала, но всё-таки надеялась, что перед нею люди…

Ну и вот.

Расползлись эти самые… люди… по углам: смущённый Корней воды Нестору зачерпнул, поднёс, чтобы тот побыстрее очухался.