Таёжная кладовая. Сибирские сказы — страница 87 из 97

– Намекать-то, – ору, – намекай, да подале отбегай, не то полосну по гузну – куда вонь полетит!

А тот знахарёк мне в лад отвечает:

– Полоса-то длинна – достанет и до твоего гузна…

Я уж и понимать стал, что не сбить мне лекаря с ума, что сам я перед ним – с большой дороги недельный след. Да только раздувает меня досада на все стороны. Даже заикаться от волнения начал. Однако нестарь, чую, так вот и подыскивается под меня.

– Никак, – спрашивает, – Остап серёдкой ослаб? То поносит тебя, то запирает?

А я – того тошней:

– Пошёл ты, – ору, – туды, где нет череды! Это значило в то время – где нет порядка.

– А где её нет-то? – настырно спрашивает лекарь.

Сгоряча-то я и про Агафона-огуречника забыл. Ну, и ляпнул со всею милой душою:

– На Лысой горе, да у чёрта в дыре…

Только помянул я нечистого – трах-бах! – паромная перетяга через Протоку лопнула, как нитка. И понесло-закружило мой дощаник от близкого уже берега на самый стрежень. Кинулся я было зацепиться за дно якорьком железным, а того в проушине паромной как не бывало! Только что тут был! Куда подевался?!

Мужичок смеётся:

– Неужто у нашего тетери потери?

Ещё и в советчики пристроился:

– Ты бы, – наставляет, – поменьше галдел да получше б глядел…

От злости-то я и вляпался в него всеми глазами и только тут обнаружил, что кафтан-то на моём гостенёчке на бабью сторону запахнут, и обувки не на ту ногу надеты. Всё! Леший! Вот тогда-то я про Агафона-огуречника и вспомнил.

«Вляпался! – думаю. – Чо теперь делать?»

Это я сам себя молча спрашиваю.

А он мне отвечает:

– Задрать штаны да бегать…

Потешается, значит, над моей заботой нечистый.

Тут я руку и вскинь – перекреститься.

– Погоди! – поторопился остановить моё намерение нечисть. – Крестом, – говорит, – осениться, не девки добиться; успеешь. В этом деле ваш брат не промахивается. Крестное знамение к другому не убежит.

Я, руку не опустивши, отвечаю ему:

– Мне, значит, годить, а тебе мои мозги крутить?! Верни паром на место!

– Паром-то мне вернуть, что глазом моргнуть, – уверяет меня лешак. – Только зачем твой паузок туда-сюда швырять? Нам с тобой сегодня в Голомыздине оказаться необходимо.

Деревня та, Голомыздина, в семи ажно верстах ниже Лисаветина по реке Протоке стояла.

– Это чего же я там не видал в твоём Голомыздине? – спрашиваю лешака.

Он мне поясняет, что он, дескать, голомыздинскому полевику большую часть лисаветинского зверья в карты на днях продул…

– А я, – спрашиваю, – какой стороной к твоим заботам прилип?

Нежить толкует мне:

– А при том, что этот самый голомыздинский полевик повадками больно жуликоват. Ежели он меня и нонешней ночью как милашку обставит – вся лисаветинская дикая живность перейдёт полностью в его владения. Вы тогда, – говорит, – даже рыбки в реке не поймаете. Пособи, – слёзно просит лешак, – отыграться. Пожалей и себя, и меня, и деревню свою. Быть ей без тебя ошельмованной…

– Чем жалеть-то? – продолжаю кочевряжиться я. – Крестом или пестом?

– А тем, – вроде бы как и юлит уже передо мною самозваный лекарь, – что голомыздинский этот мошенник страсть как всякие приговорки да припевки любит. Ты же у нас, кто не знает, на такое ремесло – ух! Я бы, – мечтает, – с Голомыздиком сел бы в карты резаться, а ты бы говорильню свою распахнул. Я знаю, взялся уверять меня леший, – что полевику тогда плутовать станет не к уму…

– Самому-то тебе невмоготу ли, чо ли, отворить? – спрашиваю через ногу обутого. – Тебе, – говорю, – тоже язык во рту не мешает…

Лешак признаётся: не умеет, дескать, он два дела одним разом делать.

Отвечаю:

– Тут я тебя понимаю. Только мне-то, – спрашиваю, – какая с того польза?

– Самая прямая! – только что не крестится лешак. – Одно дело – живность лисаветинская на место вернётся, другое – паузок твой обратно перекину. А ежели тебе этого мало, то обещаю: сколько бы ты на реке своей Протоке перевоз ни держал, никакая перетяга никогда больше не лопнет!

Особенно последней посулой он меня, можно сказать, и купил.

Говорю нечистому с готовностью:

– За такую, дескать, за награду – хоть трижды кряду…

Не успел я этого сказать, смотрю, а уж паром-дощаник мой стоит напротив Голомыздина. За красноталом же береговым, смотрю-вижу, костерок весёлый кем-то распущен.

Лешак мне поясняет:

– Вишь вот – полевик-то уже поджидает нас.

Мой паузок тем временем сам собою к сходням чалится. Тут уж мы оба-два с лешаком живчиками на взвозе оказываемся.

Голомыздик – тут как тут.

– Где ты, – уже пытает он моего лешака, – такого костомыгу выискал?

Это я, выходит, полевику не по губе, знать, пришёлся.

Лекарёк мой самозваный отвечает на вопрос:

– Я его не к столу тебе доставил. Зубами-то не брякай. Давай-ка лучше заводи свою гармонию!

С последними словами это он ко мне уже поворотился. Сам откуда-то хромку-гармонию мне подаёт – ту самую, на которой я сызмальства упражнял руки свои переборы творить.

Принял я от лешака музыку мою, не дожидаясь лишнего приглашения, развёл меха на все потроха и заблажил с привычкою:

Чой-та шум, да, чёй-та гром, да, —

Едет барыня верхом, да,

На кобыле-лошаде, да,

На железной сковроде, да,

Моя ласковая, задом встряскивала,

А потом четыре дня, да,

Ополаскивала…

Чо говорить про тогда, ежели я и после того случая не мог не чикотать языком от зари до зорьки:

Чико-чикоталочки, да,

Едет дед на палочке

По дороге по крутой —

Погоняет бородой.

А старуха старая, да,

Самовар поставила,

А воды не налила,

Сама спать легла…

Не ходи, Миколка, в баню —

Под полог сховалась баба

Десятипудовая, да.

Ух, она бедовая!..

Оба нежити рот на меня раззявили – напрочь, похоже, забыли, за каким ляхом сошлись.

А я уже загорелся: перед ними то гусём, то кочетом – ажно глаза плёнкою затягивает:

Не сегодня, не вчера, да,

Я плясать начала —

Я малёнкою в пелёнках

Дроби дробничала.

Полюбила лешего —

Душу распотешила,

А потом полевика, да, —

Ох, и дали трепака!

А потом, после,

Хоть в болото сбросьте,

Ко милому водяному

Хаживала в гости…

Вот и слышно мне – в тальниках прибрежных запоплескивало. Оборачиваюсь-гляжу: на-ате вам! Весь берег сплошною нечистою силой усыпан! И сам водяной тут как тут!

Оборвал я свои припевки, глянул на своего, на лисаветинского, лешака и спрашиваю так это сурово:

– Где, мол, ваша игра раскартёжная?! Чего ты из меня простого скомороха гнёшь?

– Ну, с какой ляды-пустоши выворачивает тебя, брат? – выскочил с уговорами наперёд моего лешака Голомыздик неспрошенный. – Не всё ли тебе равно, кем ты позван да кому роздан?

– Ну уж, – отвечаю полевику, – извини-подвинься, рад бы я братом стать, да не тебе меня братать. Ко всей твоей чертобратии я в шуты не нанимался.

Говорю я эти слова Голомыздику, а сам на лисаветинского лесовика взыскательно смотрю. Смотрю и вижу: только что не плачет мой несчастный лекарёк.

– Не отказывайся, – просит. – Выручай! Я, – признаётся, – перед Голомыздиком до нитки продулся. Нынче полный его кураж. Помогай, – скулит, – а я перед тобою в долгу не останусь…

Чо мне оставалось делать? Вроде по-человечески просит. Да и мне самому не хочется Лисаветино оставлять без рыбалки-охоты. И развёл я опять свои лады – ударился в песню:

Ехали казаки, да, с Тыма на Вагай!

Ехали казаки, да, с Тыма на Вагай, Вагай, да!

Эх, тишь-тишина, тихая пого-о-ода,

Эх, тишь-тишина, с Тыма на Вагай…

Старинушка эта длиннее длинного. Ежели сейчас её полностью сыграть, на всю мою тогдашнюю реку Протоку повдоль бы тянуть хватило.

И чего я только в ту ночь не наголосил. Костёр давно погас. Осенняя ночь темнее медвежьей подмышки. В кромешной тьме передо мною только дикие глаза сверкают. А я, дурак, знай глотку деру.

Испелся весь, избалагурился… А ночь никак не кончается, будто бы их три кряду поставили.

С великого, знать, устатку невольно возьми я и помяни Отца Небесного:

– Господи, помилуй!

Только обмолвился, передо мною полное утро. А сам я сижу высоко над землёю – поверх лисаветинской церковной звонницы, крест золочёный обнимаю и блажу на всю деревню:

Как у нас во селе Поливанове

Боярин-дурак в решете пиво цедил…

А внизу подо мною весь церковный двор народом взят. И, что самое главное, смеху не слышно. Головы селяне задрали и крестятся на меня, как на полного дурака.

Пособили мне мужики на землю спуститься, спрашивать принялись осторожно: как да что?

Ну, я всё как есть и рассказал.

– Да-а! – закачали мужики головами. – Странно, когда туманно…

– Но того не менее, когда затмение…

Ну, чо делать? Вернулся я на свою переправу – всё как есть на месте: и паузок мой у берега, и железный якорёк в проушине…

Взялся я дале справлять перевоз. И что же? Лешак-то мой честным человеком оказался. Зверьём-рыбою, как всегда, полнились лисаветинские угодья. Но главное… Не один год тянул я через Протоку свой паром и ни разочку каната не менял.

Как есть – не вру!

Старинушка другая – Духов день

Ой, где девки шли, там и рожь густа.

Где молодки шли, там цветы цветут.

А где вдовы шли, там полынь-трава,

Так полынь-трава со крапивою…

Такую песню наши девки хороводно певали после Пасхи – на седьмую Всесвятскую неделю, которую к тому же русалочьей ещё называли. Теперь, слава Богу, начали вспоминать, что суббота этой недели поминальная, а на воскресенье – Троица падает. За воскресеньем, ясно, понедельник следует. Он-то и есть – Духов день.