Таёжная кладовая. Сибирские сказы — страница 88 из 97

В ночь с Троицы на Духов день русалки из воды выходят – в лесах ближних колобродить, по береговым зарослям-уремам бедокурить. Ежели когда кого изловят – пиши пропало! Защекотят до смерти – по ершовой слободе гулять пустят. Ершовой слободой в своё время речное дно называлось.

Так вот… Не с ветра набрешу, а по правде расскажу…

Случилась эта оказия со мною, считай, полутора годами спустя – после оказии с моим лесовиком-знахарем. Я тогда всё ещё на реке на Протоке старался-ерёмил.

Вот ли наши лисаветинские девчата нарядили-украсили на Троицу берёзку срезанную – лентами её всякими повязали и подались гурьбою на Стрекалову пажить – на пустошь, выходит, на окольную. Костры затеяли поднимать, хороводы водить; ухажёров заманывать на игры, на пляски, на весёлые забавы.

Дело понятное. Не зря же говорят, что тот, кто в молодости не перебесится, под старость с ума сойдёт.

Вот ли зазвенели над пажитью-луговиной смехи звонкие девичьи, заотзывались на них посмехи молодецкие, раздалась-взъярилась хромочка-переборочка:

Эх, пой, хромка, —

Говори громко! —

Пляши, народ, —

Пляска денег не берёт…

Народ веселится, а я – молодой – на переправе своей сиднем сижу, на воду гляжу. А по воде-то по этой самой хорошо тянутся-слышутся – меня достают и песни троицкие, и смехи звонкие, и посмехи вальяжные…

Вот и думаю сидючи: всем, дескать, праздник, а я что? У Бога телёнка ли, чо ли, съел?

До луговины до Стрекаловой всего-навсего рукой было подать, я, сдуру, и ударился прибрежными тальниками по то веселье.

Тороплюсь, а сам прикидываю: ежели кто горазд, тому и чёрт подаст…

Потому я так разом тем рассочинялся, что при тех при лисаветинских весельях девка одна иной раз появлялась – Капитона Бобровника дочка без матери. Почему Бобровника? Да бобров он лавливал-выделывал-продавал.

Того Капитона окрестные селяне ещё и Водяным звали.

Отживался тот Водяной от Лисаветина села на отшибе – вроде прятался от людей, пень под снегом. Заимка его Косяшная по реке Протоке выше Стрекаловой пажити верстах в двух стояла.

Не один-сам укрывался там Капитон Бобровник, а и дочка его Агата вроде как на цепи при нём сидела.

Только по великим праздникам спускал её Водяной с той короткой привязи. И то! Следничал он за нею: похоже, страх как боялся – кабы што да кабы нешто…

Девка эта Агата была такова, вроде всё как есть, для себя родители выбирали, да одной дочери и отдали.

Гребень, бывало, резной, черепаховый поднимет над головою корона короной и выступает перед всеми – не тронь, а то взорвётся!

Уж такая ли в ней отмечалась неприступность, ровно королём заморским была засватана. Всякому, при виде такой засватки, хотелось почему-то поёжиться да прокашляться.

– Ой! Холодная! – знобило при виде её девчат.

– Тяжеленная-то какая! – качали головами бабы. – Как пройдёт, так глыбокую колею проведёт.

– Вся в отца…

Вот как-то молодые парни и положили между собой уговор: кто, значит, Агату до смеха разогреет, тому, безо всяких оговорок, полный год командовать на деревне среди неженатиков.

А что? Не плохо, Митроха! Не сполна, так допьяна…

К этой затее и меня нечистый присобачил. Потому, знать, и взялся я продираться тогда прибрежными лозняками до Стрекаловой пажити. Поспешал я да прикидывал: какого бы мне шута из себя вывернуть, чтобы Агату животики взяли?

Надо бы опять вам напомнить, что был я тогда горазд шутками-закрутками донять всякого человека.

Но, порой, так получается: каково пьётся, таково и утирается…

Осталось мне на пути только лишь мысок песчаный обогнуть, на котором ветла поднималась, раздавшись на четыре ажно ствола. Огинаю и вижу: в кроне ветлы, уже пронизанной светом костра, что вовсю пылал на луговине, что-то живое шевелится! Для птицы – шибко, кажись, грузновато. Придержал я свой разбег. Осторожничаю, подходя. И вот ли с той ветлы-бредины, чуть только не перед моим носом, срывается-скачет на землю Агата Сувойкина!

Словно кошка встаёт Агата с прыжка на ноги, и обливается вся до пяток медным водопадом распущенных своих волос.

Ловко собрав этот ливень в тугой узел, поднимает над головой черепаховый свой гребень и через тальник направляется-шагает на Стрекалову пажить.

С лихого задору рванись и я за нею следом. А тут под ногу под мою возьми и подвернись высокий корень! И хлобыстнись я башкой о коряжину! В глазах ажно радуга каральками закрутилась… Девка же и головы в мою сторону не повернула.

Перекорчился я на земле, поднялся и возьми меня на Агату злоба великая.

«Ну, – думаю, – змеища! Всё из-за тебя!.. Будет тебе сейчас – и в плоть, и в кровь, и в Духов день…»

Выкатил я самодуром из тальника да прямиком в хоровод. И давай на кругу припевками шпарить:

Ой, девчата! Ой, ребята!

Поглянулась мне Агата.

Вкруг неё кручу-верчу, да, —

Прилобуниться хочу.

Моя милая лобуница

Не тянет, не везёт —

От неё, как от покойницы,

Могилою несёт…

Ну, ясно! Башкою был я тогда о коряжину ухнутый, вот и вывернул на весь хоровод, чего и не собирался выворачивать. Агата же на мою выходку хоть бы бровью повела. Тогда я, в полном самодурье, хвать её за руку. Да из хоровода вон – как крутану! Гребень её черепаховый возьми и выпорхни из волос на траву. Облило опять всю девку волосами, а сама она словно окаменела на месте. И тут обнесло по кругу всю луговину неведомыми голосами – измученными, дикими…

Все, кто был на пажити, от страха будто льдом взялись.

Агату же вдруг просквозило огнём костра. Сделалась она прозрачной – вроде бы как и в самом деле заледенела. А и заледенела, поскольку начала оплывать водою себе под ноги и скоро осталась от неё одно только мокрое место. Над ним, над этим местом, туман густой поднялся и поплыл облаком вверх по реке Протоке, в сторону Косяшной заимки. Только гребень резной черепаховый остался лежать, где улёгся.

Ждали, конечно, молодые от Агаты всякой страсти, но не такой… Однако интересным показалось то, что большого испуга никто не почуял. Как-то спокойно заговорили молодые между собой, будто ничего не случилось, и, неторопливо оставив пажить, – направились по домам. Я же, сдуру, подхвати гребень и запульни его прямо на середину Протоки.

Однако же в ту ночь не решился я вернуться на перевоз – в деревне переночевал. Утром всё же насмелился до переправы податься. Идти мне было – три шага прямо да три за угол… Только и всего. Вроде как надо шёл, вроде голова моя была на месте, и не больше времени затратил на ходьбу, чем того требовалось, а только чуть было носом не упёрся в дверь Косяшной заимки Капитона Сувойкина. Того самого Капитона, которого селяне Водяным звали. Агатина отца.

И упёрся бы, когда бы дверь заимки не была распахнута настежь.

Понятно, кто бы в такую расхлёстнутую дверь не заглянул?

Заглянул и я.

А в сенях, посреди пола гроб чёрный стоит! В гробу том Агата – руки на груди сложила.

Никогда в жизни так быстро я не бегал.

Несусь очертя голову, а за мною следом голос могильный летит:

– Отда-а-ай гребень!

До самого перевоза голос тот меня провожал. Хотел я от него в сторожке своей паромной укрыться, да с того берега орёт кто-то – перевозчика кличет. Так орёт, что и мёртвый голос вдруг перед ним заглох.

Злющий голос, но до чего же я ему обрадовался! Живой человек зовёт!

Перевёл я кое-как дух и погнал свой дощаник до крикуна. К сходням не успел путём причалить, крикун так пряданул на мой настил, ажно доски от его скачка застонали.

Тут я и вовсе чуть не помер! Капитон Сувойкин передо мною!

– Поехали! – велит.

У меня от страха, прямо сказать, схватки родовые начались. До середины Протоки я паузок свой кое-как дотянул, а дальше…

Дальше нужда в моём старании отпала: паром словно на мель напоролся.

Тут Капитон мне и говорит:

– Ныряй, – говорит, – в Протоку, ищи гребень!

– Какой толк тут нырять? – осмеливаюсь я перечить Бобровнику. – Я его эвон где закинул. У Стрекаловой пажити!

А Бобровник своё – ныряй!

Глянул я через поручень в поддонную глубину, а под самым паромом, в том же чёрном гробу Агата лежит! Лежит Агата мертвым-мертва, а сама глаза на меня таращит. Русалки по-над нею хороводом кружат.

– А! – решился я. – Будь что будет!

И прямо одетым – бултых в воду!

Тут русалки, шутовки клятые, – ну меня ловить! Поиграть им, видите ли, захотелось. А мне до игры, да? Отпихиваюсь, как могу, а они – того тошней… Я вырвусь, взовьюсь к небу, дыхну, увижу Капитонову над собою рожу, да – ко дну опять. Плавал-то я щука щукою.

Таким манером умудрился я всё-таки всё дно возле гроба обшарить-обыскать. Один только гроб и остался нетронутым. А вот до него-то как раз шутовки меня никак не допускают.

И понял я, докумекал мокрыми своими мозгами, что где положено, там и насторожено…

Тут я вынырнул, дохнул во всю брюшину, успел выхватить из проушины якорёк и – камнем на дно, прямо на живоглазую покойницу. Привета, правда, не мог сказать – давно, мол, не виделись, только головой кивнул. А она, плотва эта дохлая, хвать меня за шею стылыми руками – да целовать!

Барахтаюсь я в её объятьях – вот захлебнусь! От чего попадя стал отталкиваться; мало чего соображал. В морду покойницы ненароком ладонью угодил. Рука и соскользни Агате под голову. Ухватил я там случайно какой-то скребок и прямо по живым глазам целовальщицы как дерану! Завыла она диким воем. По всему дну голосянкою тою потянуло. Подхватилась она в гробу, и ловить меня. Вынырнул я – дохнуть. Гляжу: в руке моей гребень её роговой. Откуда только злость взялась? Кинулся я опять в Протоку и всадил со всей силы тот гребень утопленнице прямо в башку – н-на!

Агата охнула напоследок и улеглась на место, и глаза закрыла.

Я – от неё! А наверху – ни парома нету, ни Бобровника! По-над землёю – затень вечерняя лежит. Сам же я у Стрекаловой пажити на середине реки полощусь. На луговине костёр выс