Таёжная кладовая. Сибирские сказы — страница 89 из 97

оким огнём пылает. Девчата хоровод водят. Как будто ничегошеньки и не было. Парни недалече стоят – зубоскалят, в переглядки с девками играют.

Ещё не выйдя из воды, прислушался я к хороводу: ходят девчата, песни тянут. Только, слышу, песни те – не Троицкие вовсе. Купальницкие песни-то…

Гори, гори ясно,

Чтобы не погасло,

Плетень да заплот —

Не ходи в огород:

Там кикимора сидит,

На все стороны глядит —

В мочажину унесёт,

И молитва не спасёт!

У-у-у…

«Это что же получается, – прикидываю. – Это выходит, что я в Протоке уже три недели полощусь! Вот это диво! – наварил чёрт пива: слюна катится, а душа пятится…»

«Однако, – думаю, – не сидеть же мне в воде до Ильина дня».

Сторонкой, сторонкой выбрался я на берег – куда податься? Наверняка, лисаветинцы меня давно уже на том свете поминают. И всё-таки…

Полез я тальниками до своего перевоза. Мимо ветлы четырёхствольной проходить, потянуло на меня от неё тихим стоном. А там и голос еле слышный прорезался:

– Погуби-ил ты меня, погуби-ил…

Понял я тогда: не служить мне больше на Протоке-реке.

Тою же ночью и покинул я свой перевоз…

Старинушка ещё одна – Азария

Это уж на Истюхе реке, что перед селом Соврасовым дугой выгибается, ещё одно дело неслыханное со мною сладилось.

Нажарил я как-то избёнку свою справную, что поставлена была рядом с переправою; натопил я её, значит, баня банею. Развесил под потолком полосканные в Истюхе порты да портянки – для просушки. Запаровали они, ажно потолок в туманах поплыл. Сам начаёвничался от пуза и настроился понежиться в тепле.

За стенами избы Параскева-пятница самой серединой октября месяца страдает: рассопливелась Параскева-грязнуха пуще всякого француза на Руси. Непогодою осеннею так и метит в избу ко мне ворваться. Этого мне, конечно, только и не хватало!

Рекою Истюхою уже забереги ледовые чуток взялись. Гляди, скоро сало по течению пойдёт. Небывало ранние осенины в тот год случились.

Хотя ситничек со снежком готов был всякий день прогноить меня до костей, однако парома своего на прикол я не торопился поставить – рановато получалось. Мало ли кого ещё нужда пошлёт на переправу.

За стенами, значит, беснуется падёрушка, что хмельная головушка: ревёт погода и свищет, сечёт и хлыщет. А я себе полёживаю на лавке на широкой. Полушубок подстелил.

Разморило меня: мослы помякли, жилы растеклись…

И вот те на – на пузе спина! Колотится кто-то с улицы в дверь. Да так отчаянно! Взяла меня тоска. Ну, думаю, жизнь моя – не куёт, так плавит, не сечёт, так правит…

А ничего не поделаешь! Нашему Антипке все лывы глыбки…

Поднимаюсь, отворяю.

Мать моя полуночница! Азария Вокабулова на крыльце стоит. Уездного Исидора-алмазника дочка. От озноба еле голосом, бедняга, дребезжит. Однако в тепло войти не спешит – на тот берег поскорее просится.

Меня, конечно, заботушка за неё взяла.

– Чо ты, девка, – спрашиваю, – надумала? Ну, перевезу я тебя. А дальше? Ежели до Агеевки идти, тайгою и то три версты будет, а до Козловки – все пять наберётся… Чо ты себе, – повторяю, – думаешь?!

Не-ет! Куда там! И слышать меня не слышит. Перевози – и всё тут!

Игрец тебя забери!

Отступился я – её уговаривать.

– Погоди, – говорю, – оденусь. Да войди, – говорю, – в тепло. Погрейся хотя бы.

Вошла.

Собираюсь я, поглядываю на гостью ночную, сам подумываю, что не зря её люди нежитью зовут. Глаза у девки бирюза бирюзою, лицо – жемчужина отборная, волосы – молоко ливнем! Балахон на красавице зелёного трипу – бархата отборного, лоб финифтевым очелком охвачен, самоцветами тот ободок усыпан.

Видал я эту девку и прежде, но красота – всегда новость!

– Не мешкай, – торопит меня Азария.

Только перед нею меня вроде как руки оставили: и рад бы поторопиться, да где спешкой разживиться?

Подвёл я тогда красавицу под монастырь: с непогоды трое чужих в тепло моё ворвались: меня – за шиворот, потом – по мозжечку и с крыльца на волю долой! Сами затворились – в тепле определились. Наверняка думали, что я, с ихнего поддавка, сразу на небо улетел. Только Господу оказалось выгодней меня на земле попридержать. А под такой непогодою даже убитый и тот не долго бы терпел. Очухался я скоренько и придумал на чердак забраться. Прильнул я на подволоке до тёплой трубы – согреться, а по ней прямиком в ухо моё гундявый голос идёт. И понимается мною по тому голосу, что в ней, в Азарии, особая сила якобы гнездится: где будто бы загнанной вконец девахе замертво на землю свалиться, там, вроде как, всё подземное таёжное золото кучею соберётся – только успевай, выгребай!

– Как только развидняется, – тянет по трубе гундявый голос, – так с нею переправимся паромом на тот берег Истюхи и погоним её кругами по тайге.

– А пошто не этой стороной? – спрашивает уже толстый голос.

– На этой стороне, – поясняет гундявый, – сплошные берёзовые колки – увидит кто, не пришлось бы потом каяться… А по тому берегу сплошной урман. Медведь и тот не во всяком месте продерётся. Мы её втроём-то по завалам да рямам скоро ухайдакаем.

– И всё нам достанется?! – пискнуло по трубе третьим голосом. – Так сполна возьмём?!

– Возьмём, ежели не смазнём… – словно в бубен ударил толстый голос. – В сказках и то не водятся такие курёхи, чтобы яйцо да с озерцо…

– Дурак бестолковый! – только не реванул гундосый. – Копша она! Понимать надо.

– Хто? – безо всякого соображения пискнуло в трубе.

– Хто, хто… Дед Пихто! Копша – это значит хозяйка всех кладов! Вот те хто! Казначейша у нечистой силы!

– Откуда знаешь? – не поверил писклявый.

– Бабка Обориха перед смертью мне открылась. А так-то чего бы я вас поднимал на такое лихое дело?

– Это та самая Обориха, которая неделей померла?

– Та самая.

– А чо это колдунья именно перед тобою распотрошилась?

– А то! Иду я в смертный её день мимо бабкиного двора – хозяйка у прясел стоит, готовая от слабости перевалиться через жердину. Вот, гляжу, помрёт. Меня к себе этак вот рукою манить. Я, конечно, не дурак, чтобы к ней вплотную-то подойти. И она понимает мою осторожность: кому же захочется колдовство её перенять? Не до обиды, видать, ей уж было. Вот она сыздаля и говорит мне: в ночь на Параскеву-пятницу, – говорит, – Азарию Вокабулову поднимай. Она в названную ночь у тётки своей Марьянихи, в нашем Соврасове, ночевать останется. Поднимай Азарию заодно с братьями своими – одному тебе с этим делом не справиться…

Ну, и обсказала мне всё как есть. Самой, дескать, ей так и не далось справиться с капшою, так, дескать, обязана она теперь на кого попадя заботу свалить. Именно этой минутой возьми тогда я и подвернись Оборихе!

Наказывала мне ведьма тайности этой до времени перед вами не открывать. Ежели, дескать, проболтаются перед кем, дело способно лихой стороной ко всем троим повернуться. Когда же, пояснила бабка, затея ваша выгорит, вольничайте, как того душа попросит.

Ещё докладала мне старуха: ежели тайна её кому в уши проползёт, тогда этому самому четвёртому всё Азарино добро и достанется. А уж нам же тогда до скончания века искать не находить это самое подземное золото! Поняли?!

– Ишо бы, – сказал толстоголосый. – Уж так широко поняли, что сидеть стало тесно.

– Да уж… – пискнуло в трубе и только что не заплакало.

А толстое полезло в трубу с тугим натягом:

– Да уж! Подпалил ты хату, дядя, – на зиму глядя… Теперь чо уж, – дальше рассудилось толстому. – Облил ты нас с головы до пят – и не оближешься…

– Силком вас никто не тянул, – прикрикнул как мог гундосый. – Неча скулёж поднимать! Азария вот она, при нас – надо быть, повезёт…

– Ага… – тоненько запело в трубе. – Повезло Игнату – загнать чёрта в хату…

– Каркайте мне! – вдруг опять реванул сиплый так, что на трубу навалилась немота.

А я как сидел на чердаке, так и поклон трубе отвесил – за полное откровение. Потом тихонько спустился на погоду, протемнил ею до парома и угнал его на ту сторону Истюхи. Сам же мороженым пауком по канату обратно вернулся. Не привыкать мне было к такому фокусу – нужда приучила. С паромом-то всякое бывает. И угонялся, иной раз, шармачьём всяким, и без меня на другую сторону перегонялся тем, кого острая нужда принуждала…

Ну, вернулся я обратно и пластанул махом в Соврасово. У меня там кум Парфён крепко мужиковал.

Вызываю я Парфёна среди тёмной ночи на ту на погоду, падаю перед ним на колени: удружи, мол, Палёного. Рубаху на груди рву – к обеду, мол, жеребчик твой у тебя во дворе стоять будет.

Болтуном-то слыть слыл, а чтобы пакостником – ни-ни. Потому верили мне люди. И Парфён, понятно, поверил. Даже путём и спрашивать не стал – зачем мне Палёный в такую пору понадобился. Уступил безо всякого.

Покуда то да сё – восток заалел. А я уже у переправы – в березняке ближнем стою, жеребчика Парфёнова оглаживаю, чтобы, чего доброго, не заржал.

Вот ли вывели злодеи красавицу Азарию на брезживое утро; скукожена девица, будто в сыром валенке ночь провела.

А трое, не увидевши у крыльца мёртвого паромщика, а у берега паузка, перебранку завели, матюгаться давай. К Азарии-то внимание и упустили немного. Я же в березняки и заголоси дурным кочетом. По другому-то – ничего умнее не придумал…

Однако вижу, встрепенулась моя понятливая и вот ли прямо ласточкой кинулась в мой березняк. Умница. Прямо на меня и выпорхнула – только не в руки. Но ловить мне её не пришлось. Лихим уланом кинулась Азария в седло Палёного и унеслась на жеребчике; оставила меня дурак дураком…

Троим же тогда не до меня оказалось. С дурной досады кинулись они уланшу мою догонять. Да уж где там!..

Я и следить не стал, куда холера их понесёт. Вернулся в свою избу на переправе, сел, голову руками охватил; отчаянье душу рвёт: чем теперь мне с кумом Парфёном за жеребца рассчитываться? Только у нас, у русских, как? Поплачем, поплачем, да и дальше поскачем…