Таёжная кладовая. Сибирские сказы — страница 96 из 97

Скоро осенница хмарью затянула небеса, смурь напустила на целовальниково тело таких ли сирот[129], что не мурашки – тараканы забегали по его спине. Вот когда он понял, что не дома сидит, не денежки считает. Застонал даже, зубами заскрипел.

Тут и захихикала над ним близкая кикимора, лесовик в ладоши захлопал, засвистал; ухнул над головою филин, отчего Спиридон маленько сам в пугача не оборотился: выше куста взлетел и вдруг… различил на нём знакомую косынку.

Что-то ёкнуло у него в животе, вспенилось и взвеселилось, наполнило Кострому уверенностью, что этой самой косынкою и привяжет он до себя увёртливое сердце Заряны. Однако ж улику с собою он не забрал, чтобы, при случае, не сказали – спёр, мол, да в кармане носил. А, веселясь, спрятал её под тем же кустиком и, окрылённый надеждою, почти смело побежал домой.


Уж какая дурная отыскалась на небе звезда, что и сквозь осеннюю непогодь высветила перед целовальником обратную дорогу? И хотя она не отказала себе в удовольствии поводить Спиридона по ночной тайге, однако же, упадая в утреннюю зарю, сунула-таки его долгим носом именно в ту тропу, которая выходила на деревню.

Выбрался Кострома из утреннего леса, с гордостью глянул на свой высокий дом, обогнул поскотину и на спесивых ногах направился вдоль улицы.

Он ещё издали узрел, что у Улыбина двора ликует праздник. Бабка Хранцузка, слетавшая за чем-то домой, проносясь мимо Спиридона, шумнула ему, что Парфён с мужиками наткнулся на Заряну у Гуслаевской ляги. Молодайка, видать, уже успела обсказать селянам, кто выучил её следить за мужем. Оттого-то в народе, при появлении Костромы, и затихла всякая радость.

Люди ждали, когда целовальник пройдёт стороной, чтобы не грешить с ним в такой момент, но тот попёр прямиком на толпу. Остановившись против Заряны, спросил усмешливо:

– А скажи-ка, душа-красавица, пошто гологоловой стоишь? Куда это запропастилась твоя линялая косыночка? Не оставила ли ты её на Шептуновской елани?

Будь Заряна побойчей, она бы, может, придумала чего-нибудь хитрого. Но совестливая, она только скраснела вся, а бабы зароптали, было, на Кострому. Однако тот прикрикнул:

– Чего расшипелись?! Не мёртвого достаю, не живого закапываю… Да вы у неё самой спросите, как они с Парфёном этой ночью на Шептунах чертей ублажали…

– Не было его со мной, – вскрикнула Заряна да и поняла, что поймалась на слове. Побледнела, попятилась, домой кинулась.

Улыба же вперёд выступил.

– Спиридон Лукьяныч, – взмолился он, – подумай, то ли ты говоришь? Ежели Заряна отыскалась на Гуслае, могла ли она быть на Шептунах? Положим, добралась она позавчера до елани. Но ведь от елани до ляги тридцать вёрст! И всё мочажинами да кочкарником. Мужику доброму трое суток не хватит пробиться, чего же ты с молодой хочешь взять?

– Не с неё, с тебя я хочу взять.

– Да не мог же я там быть. Не мог.

– Мог! – так и выстрельнул Кострома. – Кто как не ты вечор на елани распевал – велико Байкал-море восточное?

– Убей Бог, не он, – заверил из толпы Яснотка. – Мы ж его ещё днём на Воложках встренули, и не расходились боле.

– Ясно, ясно, – остановил его Спиридон. – Не я ли уверял, что Парфён с чертями связан. Вот он нам всем глаза и отвёл. Так мало того, что сам он продался, ещё и жену заложил. Сбегай на елань, убедись: косынка её под кустиком лежит…

– Нy, хорошо… пущай ты прав, – устало согласился Парфён. – Связался я с чертями. С той поры год минул. Скажите, люди добрые: кому от меня горечь перепала? Либо утрата случилась? Разве что Кострома бочки растерял…

– Сам виноват, – определила бабка Хранцузка. – Помене куражился б над людьми…

– Покою хватает, – поддержала Улыбу Акулина Закудыка. – А ежели Пелагея Смешная да Астах Вылитый, земля им пухом, за этот год ушли, так уж оне сами давно кланялись Богу – просились на покой. Чо им два века из-за Костромы жить?

– Ну а когда Федот Нахрап показал нам всем длиннющий язык, так ить – вольному воля…

– Накопил дерьма-то… Вот ему нечистый и пособил вязочку затянуть – чтоб не расползалось…

– Ладно, – остановил Спиридон заступниц. – Энто его дело… И ты как хошь собой распоряжайся, – обратился он до Улыбы. – Но Заряна… Вольно ли тебе губить её душу? Заверяешь: не могло быть её на Шептунах. А как же косынка? Она там, под кустиком, свидетелей ждёт.

– Не знаю, как могла она на елани оказаться.

– Не знаешь?! Тогда веди нас в дом. Веди, веди! Сщас мы у твоей красавицы всё и спросим.

И опять Парфёнова хата набилась народом.


То, что было с Заряною до встречи с лунатиком, пересказывать не стоит. Зайдём с того момента, когда она, вполне оправившись от испуга, докладывала селянам:

– Жую я эту траву и вроде легче делаюсь. Огляжусь – нет, всё на месте, а прислушаюсь к себе, похоже, распадаюсь на пушинки и только сознание во мне прежнее. И вот уж я лечу, плыву ли куда этим сознанием. Котофей мой Иваныч впереди маячит – манит за собой. И оказались мы в каком-то длинном, слепом подземелье. По сторонам – свечи. Горят, а темно. Кто-то чёрный ходит туда-сюда, – гасит их да зажигает. А мне думается: что это?! И отвечается безо всякого голосу: жизни человеческие; какая свеча крепше – хозяин её здоровый, тонкая – хлюпок, коптит свеча – зряшно живёт человек; с новым огоньком – новая жизнь зарождается, не стало человека – свеча погасла…

– Мою не видала? – не утерпела Хранцузка спросить с тревогой.

– Видала, – призналась Заряна и улыбнулась. – Хороший огонёк: так и прыгает…

– А мою? А мою? – посыпались вопросы, но ответчица сказала:

– Велено мне одному лишь Спиридону Лукьянычу передать, чтобы распрямился душой, не то свеча его попусту оплывёт.

Отчего целовальник ажно кулаком в кулак ударил.

– Так я и знал – вот насочиняла!

– Правду насочиняла, – одобрила Хранцузка. – Здря, Лукьяныч, оплываешь, здря.

– Ладно. Молчи, трещотка! Поглядим, чем вся эта брехня кончится.

– Брехня моя кончится тем, – сказала Заряна, – что, миновавши подземелье, оказалась я у Гуслаевской ляги. Там и наткнулась на наших. Однако ж я нагляделась ещё и такого!..

– Ну, ну! Давай, давай! Рассказывай, – поторопил её Кострома. – Аль придумать ишо не успела?

– Я-то успела, – сказала Заряна. – А вот когда ты, даст Бог, воротишься, сам обо всём и доложишь.

– А-а, – вдохнул в себя Кострома целое ведёрко воздуха, а потом выдохнул: – Сговорилась! Ой, узнаю… Ой, проверю…

– Проверь, проверь… в берлогу дверь.

– Башку свихну, а загляну! – ажно захрапел целовальник.

– На том и порешили, – поднялся на ноги тут же сидевший Селиван Кужельник и, проходя мимо Костромы, уточнил свои слова: – Вот что, Лукьяныч: чтоб никто не успел упредить чертей о твоей ревизии, прям сщас и собирайся до Шептунов.


Да-а… попал чёрт под куму… и сдёрнуть некому… Явился Кострома домой злее небитой бабы. Работника своего в тридцать три сатаны изругал. А когда Борода и себе запыхтел – взлетел по крутой лесенке в контору и дверь защёлкнул. Стал думать: идти на Шептуны или отступиться?

До вечера промаялся, взвешивая выгоду. Когда осознал, что хрен редьки не слаще, кинуло его и в жар, и в колоти, а когда испариной покрылся, понял – захворал.

И сказал себе: слава Богу – день-другой проваляюсь, там видно будет…

Сказал и растянулся. Тут же, в конторе на лавке. И тяжело задремал. Но к ночи его опять зазнобило, вроде как из окна холодом потянуло. Поднял он глаза – стекло на месте, но из-за шторки кот белый выглядывает, усищи распустил и дует на него – стужу нагоняет.

Господи, помилуй!

Подхватился Спиридон – нет никакого кота. За дверью, слышно, работник топчется, спрашивает:

– Хозяин, чаво орёшь?

«Надо же, – думает Кострома, – окончательно занемог. Скрутит лихоманка, Бороде придётся взламывать дверь».

– Погоди, отворю, – сказал он и подался откинуть щеколду.

Откинул, дверь на себя потянул, а за порогом нет никого! И ничего нету: ни стен, ни потолка, ни крутой лесенки – чёрный провал перед Костромой. И не провал даже, а долгое подземелье. По обеим сторонам свечи. Каждая теплится в своём ореоле. Чёрная тень бродит туда-сюда… Всё так, как Заряна рассказывала.

За световой завесой слышна какая-то возня: похоже устроена там огромная гулкая баня, где кто-то кого-то хлещет, правит, ворочает и скребет и, время от времени, обдаёт крутым кипятком. Не смолкают вздохи, стоны, скрежет и хруст, тупые удары и раздирающий душу вой.

– Преисподня! – ужаснулся Кострома и хотел захлопнуть дверь, но её на месте не оказалось. И под ногами никакой опоры. Неведомая сила уже влечёт его куда-то; не то опускает, не то возносит. И всё слышней звуки вселенской бани. А мимо – огни, огни… И не свечи в темноте, а пойми, что там: глаза ли чьи, звёзды ли, оконца ли каких виталищ? Всё ли вместе?

Одно оконце поплыло рядом. Кострома вцепился в покатную раму, подтянулся, припал глазами…

Спиридону оказалась видна палата, окутанная по стенам и потолку как бы плотным, искристым куржаком. И пол снеговат. Белый стол посерёдке, а на том столе распростёрт голышом Федот Нахрап, тот самый Федот, которого сорок дней назад едомяне опоздали вынуть из петли. Лежит Нахрап, корчится, зубами скрежещет и завывает так, что не только волосы – кожа вздымается на голове Спиридона. Однако ж он словно припаян до окна – не оторваться, не сгинуть в темноте.

Смотрит он, видит: опали Федотовы корчи, будто мужик другой раз помер; чистое мерцание забрезжило над ним, стало сгущаться крохотными блёстками, собираться в светлый, живой колобок. Тело же подёрнулось синевой, пошло пробелью, сделалось сизым, живот распух, суставы набрякли, ногти вытянулись и затвердели, нос расквасился, нижняя губа отвисла, верхняя запала, уши растопырились, бурые, тонкие черви полезли из тела. Они тут же костенели щетиною…

Не прошло и нескольких минут, как со стола соскочил готовый чёрт. Он ощупал себя, взвизгнул, подпрыгнул – хотел поймать над столом сияющий сгусток, обжёгся, взвыл и всё видимое растворилось в темноте. Но вой не утих. Напротив! Заодно с пыхтением, вознёю, чавканьем, он всё накапливался во тьме. Кто-то толкнул Кострому, оторвал от опоры, швыранул в ненадёжность, где различил он тени чудовищ, которые шевелили лапами, хвостами, плавниками и крыльями. Схватываясь в темноте, они уже не расцеплялись: терзали друг друга, кусками растрёпывали на стороны. Куски пожирались сторонней живностью.