Те, что от дьявола — страница 15 из 55

Только зелени — едва распустившихся юных барышень, каких так не жаловал лорд Байрон, не было среди собравшихся. Барышни лишь на взгляд походят на свежие пышечки, вся пышность у них в лентах и турнюрах, а под пышным нарядом разве что палка с крючком для снятия яблок, а вовсе не яблоки. В будуаре же царило цветущее изобилие — жаркое солнечное лето плавно переходило в щедрую плодами осень: слепящие белизной груди величественно круглились, переполняя корсажи, под перехватом пряжки манило сдобное плечо, руки радовали крепостью и округлостью, в них дышала сила сабинянок, боровшихся с римлянами, — такие руки, взявшись за колесо, способны остановить или свернуть с дороги повозку жизни.

Как я уже говорил, ужин был с выдумкой. Мысль обойтись за столом без лакеев, заменив их горничными, принадлежала к самым удачным, она как нельзя лучше соответствовала духу праздника, ибо царили на нем женщины, готовые в эту ночь расточать свои дары и милости. А господин Дон Жуан, по рождению де Равила, мог услаждать свои рысьи глаза восхитительной роскошью форм, столь любимых Рубенсом, который не уставал славить их мощной любвеобильной кистью. Мог Дон Жуан потешить и свою гордыню, ощущая откровенный и прикровенный трепет женских сердец. По сути, как бы ни казалось это неправдоподобным, но Дон Жуан — любитель не столько тел, сколько душ. Ведь и дьявол, адский работорговец, предпочитает души телам и торгуется именно из-за них.

Все собравшиеся дамы отличались живым умом, благородным происхождением, изысканными манерами, присущими Сен-Жерменскому предместью, но в этот вечер шалили, будто пажи королевского дома в те времена, когда был еще королевский дом. Как они были изящны, каким блистали остроумием, с какой несравненной живостью и пылом предавались веселью! Каждая из них чувствовала, что превзошла самое себя, хотя знала за собой немало блестящих вечеров. Они наслаждались, открывая в себе новые удивительные возможности, которые таились в них, но до этих пор не обнаруживались. Радость открытий утраивала их жизненные силы.

Чувствительные натуры чувствительны и к окружающей атмосфере: красавиц возбуждал и пьянил яркий свет, аромат цветов, поникших в перегретом, душном от телесных испарений воздухе, пряные вина. Возбуждала сама идея ужина, приправленного, словно пикантным ароматом, греховностью, которой так недоставало королеве Неаполитанской[43] для того, чтобы шербет стал еще слаще; возбуждало упоительное ощущение сообщниц, переступивших вместе черту дозволенного, затеяв этот ужин — да, несомненно рискованный, но ничуть не похожий на вульгарные оргии эпохи Регентства[44], — ужин в духе Сен-Жерменского предместья, где не отстегнется ни одна булавка от соблазнительных корсажей с декольте, за которыми не только круглятся груди, но и таятся сердца, умеющие пламенеть и, вспоминая, оживлять былой огонь; все это вместе и создало удивительный музыкальный инструмент, струны которого были натянуты, но не до того предела, чтобы расстроиться или оборваться, но чтобы, вибрируя, сливаться в удивительные аккорды и достигать немыслимой высоты… Любопытный, должно быть, был ужин, не правда ли? Внесет ли когда-нибудь эту незабываемую страницу в свои мемуары граф де Равила?.. Неизвестно. Но только он один может его описать. Как я сказал уже маркизе Ги де Рюи, я на нем не присутствовал, и если рассказываю о нем и знаю, чем он кончился, то только потому, что граф де Равила с традиционной и характерной для породы Дон Жуанов нескромностью как-то вечером взял на себя труд рассказать мне о нем.

III

Было уже очень поздно, вернее, рано! Наступило утро. На плотно задернутых золотистых шелковых шторах, а потом и на потолке задрожала и округлилась капля света, похожая на все шире раскрывающийся глаз, — день заглянул сюда, любопытствуя узнать, что же делается в ослепительно пламенеющем будуаре. Между тем к дамам Круглого стола подкралась усталость и вмиг завладела только что весело пировавшими. Все знают этот миг, наступающий на всех празднествах, когда усталость от перевозбуждения и бессонной ночи вдруг на все кладет свою печать: выбиваются пряди из причесок, одинаково краснеют и нарумяненные, и напудренные щеки, тускнеет взгляд обведенных темными кругами глаз, меркнут даже канделябры — в этих светящихся букетах с бронзовыми и позолоченными стеблями гаснут свечи одна за другой.

Застольный разговор, так долго питаемый общим воодушевлением, походивший на партию игры в мяч, в которой никто не пропустит своего удара ракеткой, перестает быть общим, распадается, дробится на частные беседы, и уже нельзя отчетливо разобрать ни одной реплики в мелодичных переливах голосов прекрасных аристократок, больше похожих на утренний щебет птиц на лесной опушке… И вдруг одна из них властно и бесцеремонно, как положено герцогине, перекрыв мелодичное щебетанье, обратила к графу де Равила следующие слова, очевидно завершив тихий разговор, не слышный другим дамам, беседующим с соседками:

— Вас называют Дон Жуаном нашего времени, так расскажите нам историю завоевания, которое больше всего польстило мужчине, гордящемуся женской любовью, которое вы и сегодня считаете самым прекрасным в своей жизни!

Просьба и властный голос сразу пресекли все разговоры, и в будуаре воцарилась тишина.

Голос принадлежал герцогине де ***, я не приподниму звездной завесы, но, возможно, вы узнали бы эту даму, скажи я, что она платиновая блондинка с самой белой кожей в Сен-Жерменском предместье и ее самые черные глаза опушены золотистыми ресницами. Праведники сидят по правую руку от Господа, и она, как праведница, сидела по правую руку от графа де Равила, божества этого праздника, которое, правда, не принуждало своих врагов служить ему подножием[45]; тонкостью, изяществом герцогиня походила на арабеску, а зеленым с серебристым отливом платьем — на фею, ее длинный шлейф обвивался вокруг ножек стула и напоминал змеиный хвост очаровательной Мелузины[46].

— Прекрасная мысль, — одобрила графиня де Шифрева, поддержав авторитетом хозяйки дома пожелание герцогини. — Расскажите нам о самой чудесной любви, какую вы внушили или пережили и какую хотели бы пережить снова, если бы это было возможно.

— Каждую свою любовь я хотел бы пережить снова, — воскликнул Равила с ненасытностью римского императора, свойственной иной раз и пресыщенным баловням.

Он поднял бокал шампанского, — не дурацкую чашу язычников, из которой пьют теперь шампанское, а тонкий, узкий бокал наших предков, единственно достойное вместилище игристого вина, который назывался «флейтой», возможно из-за волшебных мелодий, какими иной раз, благодаря его игре, наполнялось сердце. Полюбовавшись чудным ожерельем красавиц, сидевших вокруг стола, де Равила выпил шампанское, поставил бокал и с меланхолическим видом, столь неподходящим для этого плотоядного Навуходоносора[47], который если и ел траву, то разве что эстрагон в английском ресторане, сказал.

— И все-таки не могу не признать, что одна любовь мерцает на небосклоне прошлого ярче других, и, уходя от нее все дальше, иной раз думаешь, что отдал бы за нее все на свете.

— Бриллиант на бархате футляра, — задумчиво произнесла графиня де Шифрева, возможно любуясь игрой своего бриллиантового кольца.

— Или сказочный бриллиант из преданий моего народа, — подхватила княгиня Жабль, родившаяся в предгорьях Урала, — поначалу розовый, он с годами чернеет, но черный сверкает даже ярче, чем розовый.

В ее манере говорить была та же странная притягательность, что и в ней самой, недаром в ее жилах текла цыганская кровь. Красавец князь, польский эмигрант, женился на ней по страстной любви, и она стала княгиней — настоящей княгиней, словно родилась в королевских покоях дома Ягеллонов[48].

Ах, какой взрыв чувств вызвало признание Дон Жуана!

— Пожалуйста, расскажите нам эту историю, граф! — стали просить его все в один голос, просить страстно, умоляюще.

От любопытства у дам затрепетали даже завитки на затылках и шеях, красавицы подались к своему божеству и приготовились слушать, кто-то подперев рукой щеку и положив локоть на стол, кто-то откинувшись на спинку стула, прижав к губам раскрытый веер, но глаза, вновь заблестевшие, вопрошающие, испытующие, все устремились к Дон Жуану.

— Ну, если вы и в самом деле настаиваете, — протянул граф с нарочитой небрежностью, прекрасно зная, как распаляет жажду ожидание.

— Настаиваем! — произнесла герцогиня, глядя на лезвие золоченого десертного ножичка, как смотрел бы восточный деспот на лезвие сабли.

— Тогда слушайте, — тихо обронил Дон Жуан все с той же небрежностью.

Само нетерпеливое внимание смотрело на него. Взгляды впивались в рассказчика, глаза его ели. Всякая история любви интересна женщине, но, кто знает, может быть, особое очарование будущей истории состояло в том, что ее героиней могла оказаться одна из красавиц, ожидавших рассказа с таким нетерпением… Все они знали, что де Равила — рыцарь, знали его безупречное великосветское воспитание, поэтому не сомневались, что он обойдется без имен и затенит там, где нужно, слишком прозрачные детали; уверенность в собственной безопасности подогревала желание слушать. Все они жаждали узнать историю лучшей любви Дон Жуана. И неудивительно: каждую красавицу, кроме любопытства, одушевляла еще и надежда.

Тщеславие вновь побудило их к соперничеству, но теперь они соперничали, слившись с воспоминаниями, и надеялись воскреснуть самым прекрасным в памяти мужчины, у которого было их бесчисленное множество. Старый султан вознамерился еще раз бросить платок… но к нему тянулись не руки, — та, которой он будет брошен, молча примет его благодарным сердцем.

Вот с какой надеждой они приготовились слушать, обратив к нему нетерпеливые лица, и он поразил их как громом…