Те, что от дьявола — страница 25 из 55

Я стоял, обратившись в слух, однако через некоторое время звон шпаг и аппели прекратились. Жалюзи, прикрывавшие балконную дверь, раздвинулись, и я едва успел подать свою лошадь в тень, чтобы не быть замеченным. Серлон и Отеклер вышли на балкон и стояли, облокотившись на железную решетку. Я прекрасно их видел. Месяц уже спрятался за высокие ели, зато свет канделябра, стоявшего в комнате, прекрасно обрисовывал две фигуры. Наряд Отеклер — если ее костюм можно назвать нарядом — состоял из замшевой куртки, заменявшей кирасу, и шелковых коротких панталон, туго обтягивавших округлые бедра и мускулистые ноги. Костюм я узнал, в нем она всегда давала уроки. Примерно так же одет был и де Савиньи. Стройные, крепкие, высокие, они казались на золотистом фоне освещенного дверного проема прекрасными статуями, олицетворяющими Юность и Силу. Вы только что видели эту пару в саду и могли убедиться, что годы пощадили их горделивую красоту. Вот и представьте себе, какое великолепие я увидел много лет назад на балконе: обтягивающие костюмы не одевали их, а обнажали. Облокотившись на перила, они разговаривали, но очень тихо, ни единого слова я не слышал, но близость их рук и тел говорили красноречивее слов. Де Савиньи вдруг прижал к себе прекрасную амазонку, словно бы созданную для сопротивления, но она и не думала сопротивляться — гордая Отеклер приникла к груди Серлона, обвив руками его шею. Обнявшись, они напоминали знаменитое творение Кановы, сладострастных Амура и Психею, и оставались изваянием целую вечность, жадно прильнув друг к другу устами, выпив на одном дыхании целую бутыль поцелуев. Я насчитал шестьдесят ударов пульса, правда бился он у меня тогда быстрее, а сцена, открывшаяся моим глазам, заставляла его биться еще быстрее…

«Так-так, — сказал я себе, выбираясь из своей лесной засады, как только они, все так же тесно прижавшись друг к другу, ушли с балкона в комнату и опустили за собой не только жалюзи, но и тяжелую темную штору. — Думаю, настанет день, когда им придется мне довериться, ибо на свет явится то, что им непременно захочется скрыть».

Их поцелуи, их объятия открыли мне всю правду, больше я уже ни о чем не спрашивал и, как врач, сделал собственные выводы. Однако их пылкая страсть обманула мои предположения. Вы знаете не хуже меня, что люди, которые много любят друг друга, — (прямодушный доктор употребил другой глагол), — детей не делают. На следующее утро я отправился в Савиньи. Первой я увидел Отеклер, вновь превратившуюся в Элали, она сидела в амбразуре одного из окон длинного коридора, самого близкого к покоям ее хозяйки, с грудой белья и разной одежды на стуле, стоящем перед ней, и что-то шила и кроила. Это она-то, ночная фехтовальщица! «Кому такое в голову придет?!» — подумал я, поглядев на ее белоснежный передник и пышную сборчатую юбку, скрывавшую, но не совсем, те округлости, которые я видел накануне — да так, словно их хозяйка расхаживала голышом. Я прошел мимо, не сказав ни слова, я вообще старался говорить с ней как можно меньше, не желая, чтобы мой взгляд, голос, интонация невольно дали понять, сколь много мне известно. Я чувствовал себя куда худшим актером, чем она, потому и боялся…

Стоило мне войти в коридор, где Отеклер обычно шила в то время, когда не прислуживала графине, она, узнав мои шаги, никогда не поднимала глаз от работы — сидела, склонив голову в накрахмаленном батистовом шлеме или в другом, похожем на генин Изабеллы Баварской[66], и пристально следила за каждым своим стежком. Иссиня-черные, завитые штопором локоны падали ей на щеку, загораживая от меня овал ее бледного лица, и видел я только изгиб белой шеи в обрамлении темных густых завитков, столь же буйных, как рождаемое ими желание. В Отеклер было что-то от великолепного животного, и, может быть, ни одна из женщин не обладала красотой столь влекущей. Мужчины обычно говорят между собой о женщинах весьма откровенно, так вот, толкуя об Отеклер, они всегда отмечали ее необычайную притягательность. В В., когда она давала уроки фехтования, молодые люди называли ее между собой «мадемуазель Исав»[67], намекая, что мужской образ жизни противоречит ее женской сущности. Дьявол открывает женщине, какова ее суть, точнее, женщина охотно открыла бы ее дьяволу, да только он сам все прекрасно знает. Отеклер не отличалась кокетством, но, слушая говорящего с ней, имела привычку накручивать на палец выбившийся из прически непослушный завиток, и одной этой непокорной прядки, отбившейся от жгута темных густых вьющихся волос, было довольно, чтобы «сердце пленилось»[68], как говорится в Библии. Отеклер прекрасно знала, что за чувства пробуждает своей игрой, но, заделавшись горничной, ни разу — я тому свидетель — не позволила себе воспользоваться своей силой и никогда не играла с огнем в присутствии де Савиньи.

Отступление мое было долгим, но можно ли иначе, дорогой друг? Я хотел, чтобы вы представили себе Отеклер Стассен, сыгравшую столь важную роль в моей истории… Но в тот день Элали пришлось встать со своего места и даже встретиться со мной лицом к лицу, потому что графиня позвонила, чтобы приказать ей принести для меня чернила и бумагу, я хотел написать новый рецепт. Элали вошла — вошла, не сняв с пальца металлического наперстка, воткнув иголку с ниткой прямо в лиф, поддерживающий ее пышную соблазнительную грудь, рядом с другими поблескивающими там иголками, которые казались неведомым экзотическим украшением. Сталь, даже в виде иголок, необычайно шла дерзкой чертовке, рожденной, чтобы держать в руках шпагу, а в Средние века носить латы. Пока я писал, она стояла рядом, подавая мне чернильницу тем особым мягким и изящным движением, какое свойственно фехтовальщикам и доведенным у Отеклер до совершенства. Я кончал писать, поднял голову и посмотрел на нее как можно непринужденнее: мне показалось, что вид у нее утомленный. Вдруг дверь открылась, и вошел де Савиньи, которого, когда я приехал, не было дома. Он выглядел не менее утомленным… Граф заговорил со мной о здоровье мадам Дельфины, он не находил в ее состоянии никаких улучшений, и в голосе его звучало раздражение, словно ему не терпелось, чтобы жена его наконец выздоровела. С недовольством и даже гневом выговаривая мне, он расхаживал взад и вперед по комнате. Я холодно смотрел на него, находя, что он слишком много себе позволяет: наполеоновский тон с его стороны по меньшей мере несообразность. «Если я вылечу твою жену, — думал я без всякой почтительности, — ты уже не пофехтуешь ночь напролет в постели со своей любовницей». Я мог бы вернуть его к реальному положению вещей, напомнить о вежливости, которую он забыл, — словом, угостить английской солью хлесткого ответа, но ограничился тем, что принялся внимательно разглядывать его. Граф стал для меня еще интереснее с тех пор, как я узнал совершенно точно, что он играет комедию.

Доктор снова замолчал. Большой и указательный пальцы он запустил в серебряную узорную табакерку и достал из нее солидную понюшку макубака[69], как торжественно именовал свой нюхательный табак. Доктор тоже был для меня необыкновенно интересен, поэтому я не торопил его, и он вернулся к рассказу, насладившись табаком и погладив согнутым пальцем горбинку своего по-ястребиному жадного носа.

— Конечно, граф находился в раздражении, но вовсе не из-за того, что жена продолжала болеть. Разве мог он сердиться из-за болезни женщины, которой изменял с такой страстью? Черт побери! Раз он сожительствовал с горничной в своем собственном доме, то, само собой разумеется, не мог злиться из-за того, что жена не выздоравливает! Поправься она, изменять ей стало бы куда затруднительней. Графа выводил из себя затяжной характер болезни. Замедленность процесса — вот что действовало ему на нервы. А на что он надеялся? Что горячка унесет жену в одночасье? Впоследствии я решил, что мысль о том, чтобы покончить с графиней поскорее, раз ни болезнь, ни врач не могут с ней справиться, пришла ему, а может быть, ей, а может быть, им обоим именно тогда.

— Боже мой, что я слышу?! Неужели вы хотите сказать, доктор…

Я не докончил фразы, я не мог ее докончить, так страшна была мысль, на которую навел меня доктор Торти!

Не отрывая от меня взгляда, он трагически кивнул, как кивнула бы статуя командора, принимая приглашение на ужин.

— Именно так, — выдохнул он едва слышным шепотом, отвечая на мелькнувшую у меня догадку. — Через несколько дней вся округа с ужасом узнала, что графиня скончалась, отравленная…

— Отравленная? — воскликнул я.

— …горничной Элали. Она перепутала пузырьки и вместо прописанной мной микстуры налила своей хозяйке чернил. Ошибка возможная, кто, в конце концов, не ошибается? Но я-то знал, что под маской Элали скрывается Отеклер. Я-то видел скульптурную группу Кановы на балконе! Хотя никто, кроме меня, ею не любовался. Округа ужасалась роковой случайности. Однако два года спустя после несчастного случая, когда в городе стало известно, что граф Серлон де Савиньи официально женится на дочери какого-то Стассена-Заколю — прознали и про то, что она одно лицо с Элали, — и ее, эту отравительницу, он намерен положить в постель, где так недавно еще спала его первая жена, урожденная мадемуазель де Кантор, тут-то и поползли смутные слухи, но подозрениями делились шепотом, словно боясь не только слов, но и мыслей. Что произошло на самом деле, не знал никто. Ужасались чудовищному мезальянсу, из-за него показывали на графа пальцем и сторонились, как зачумленного. Для осуждения парочке хватило и мезальянса. Сами знаете, какое бесчестье — вернее, каким считалось бесчестьем, ибо нравы изменились даже в Нормандии, — отпрыску благородного рода жениться на горничной! Таким позорнейшим бесчестьем и запятнал себя граф де Савиньи. Зато страшные подозрения, которыми глухо гудел потревоженный улей, вскоре смолкли, усталый трутень, погудев, свалился в придорожную колею. Однако один человек знал все и был уверен…