Те, что от дьявола — страница 31 из 55

авку, чем разглядывать какого-то англичанина или шотландца. Им уже несколько приелись английские гастролеры. Какое им дело до очередного чужака из тех, кому интересны только дамы треф и дамы бубен?! К тому же еретик-протестант! Другое дело, лорд-католик из Ирландии.

Люди постарше, сидевшие за другими столами и уже начавшие играть, когда доложили о мистере Хартфорде, взглянули рассеянно на иностранца, следовавшего за ним, и снова погрузились с головой в игру, — так лебедь, вылавливая добычу, опускает и голову, и длинную шею в воду.

Господин де Каркоэл сел играть напротив маркиза де Сен-Альбан, а напротив Хартфорда сидела графиня дю Трамбле де Стассвиль, чья дочь Эрминия, самый пленительный из цветов, цветущих в амбразурах готических окон, беседовала с мадемуазель Эрнестиной де Бомон. По чистой случайности мадемуазель Эрминия стояла так, что в поле ее зрения попадал стол, за которым играла ее мать.

— Взгляните, Эрнестина, — сказала она вполголоса, — как шотландец сдает карты.

Господин де Каркоэл снял перчатки, показав, что при помощи надушенной замши бережет белоснежные, прекрасной формы руки, над которыми дрожала бы любая щеголиха, будь у нее такие же, и принялся сдавать карты, одну за другой, как положено в висте, но с такой быстротой, что изумил не меньше виртуоза Листа. Человек, который так владел картами, несомненно был их повелителем… Десять лет работы в игорных домах стояло за этой молниеносной сдачей.

— От его искусства веет дурным тоном, — высокомерно выпятив губку, отозвалась Эрнестина, — и дурной тон берет верх над искусством.

Приговор весьма жестокий, но для юной красавицы хороший тон значил больше, чем ум Вольтера. Судьба подвела мадемуазель Эрнестину де Бомон, и она умирала от горя, что ей не суждено стать фрейлиной при дворе испанской королевы.

Игра Мармора де Каркоэла была под стать безупречной юной донье. Шотландец выказал такое совершенство, что старый маркиз почувствовал себя наверху блаженства: благодаря де Каркоэлу и старинный партнер Фокса ощутил себя виртуозом. Совершенство — всегда соблазн, перед которым невозможно устоять, оно восхищает вас и вовлекает в свою орбиту. Мало того, общаясь с мастером, вы и сами обретаете талант. Посмотрите на великих искусников беседы, — подавая реплику, они вдохновляют на ответ. Стоит им замолкнуть, и глупцы, оставшись без позолотившего их луча, тускнеют и плывут в русле беседы снулыми рыбами, показывая белое брюхо вместо сверкающей чешуи. Господин де Каркоэл не только оживил давно притупившуюся чувствительность маркиза, он сделал большее — помог маркизу стать о себе еще лучшего мнения; гордый обелиск, втайне воздвигнутый королем виста самому себе, увенчался в этот вечер еще одним камнем.

Маркиз помолодел душой, но наблюдать за шотландцем ему приходилось все из-за той же сети гусиных лапок (так мы зовем когти Времени, мстя ему за бесстыдство, с каким оно вцепляется нам в лицо), которая опутала его пронзительные глаза. Игру шотландца мог понять, оценить и насладиться ею только такой же великий игрок. Сохраняя полное бесстрастие, де Каркоэл обладал тем сосредоточенным глубинным вниманием, той быстротой реакции, какие превращают случайности игры в комбинации. Рядом с ним базальтовые сфинксы показались бы воплощением доверчивости и непосредственности. Он играл, словно у него было три пары рук, занятых картами, но его самого нисколько не волновало, что делают эти руки. Августовский вечерний ветерок подхватывал аромат дыхания и волос юных девушек, собирая его на пушистом, подвижном веселом поле, и бросал свою жатву в продубленное лицо шотландца с широким низким лбом без единой морщинки, образец человеческого мрамора. Но тот не замечал душистого ветра, нервы его не умели трепетать. Надо сказать, что имя Мармор ему очень подходило, ведь по-английски оно и означает «мрамор». Излишне сообщать, что выиграл шотландец.

Маркиз обычно уезжал около полуночи. Услужливый Хартфорд подал ему руку и проводил до кареты.

— Бог шлема[81] ваш Каркоэл, — шепнул ему маркиз с восхищенным изумлением, — постарайтесь, чтобы он погостил у нас подольше.

Хартфорд обещал приложить все старания, и маркиз, вопреки своему полу и старости, приготовился играть роль обольстительной и гостеприимной сирены.

Я рассказал вам о появлении господина де Каркоэла у нас в городе, где он прожил многие годы. Я не присутствовал на этом первом вечере, но мне рассказал о нем мой родственник, — постарше меня, картежник, как все молодые люди из этого маленького городка, где карты были единственной возможностью для переживаний, он тоже был покорен «богом шлема».

Сейчас в свете житейского опыта, обладающего магической силой многое представлять по-другому, этот заурядный вечер и выигранная партия в вист приобретают, как ни странно, необыкновенную значимость.

— Четвертый партнер, графиня де Стассвиль, — прибавил мой родственник, — рассталась со своими деньгами со свойственным ей царственным безразличием.

Может быть, там, где вершатся судьбы, уже предрешили, что партия в вист станет судьбой графини? Кто может похвастаться, что ему внятен смысл событий в таинстве, именуемом «жизнь»?.. Никому и в голову не пришло понаблюдать за графиней. Все наблюдали за жетонами и фишками… А было бы любопытно подметить перемену в душе женщины, которую все давно признали отполированной до остроты лезвия ледышкой, если только то, о чем стало известно потом и о чем шептали с ужасом, началось именно в этот вечер…

Графиня дю Трамбле де Стассвиль, лет около сорока, маленького роста, очень худая, отличалась необычайно хрупким здоровьем. Высокомерный нос Бурбонов, светло-каштановые волосы и очень тонкие губы подтверждали как ее родовитость, так и непомерную гордыню, легко переходящую в жестокость. Вдобавок она была так бледна, что бледнее ее я никого в своей жизни не видел. Бледность ее отдавала желтизной серы и выглядела болезненно.

— Ей бы носить имя Констанции, — говорила мадемуазель Эрнестина де Бомон, использовавшая для острословия даже Гиббона[82], — мы бы тогда ее называли Констанция Хлор[83].

Знающие язвительность ума мадемуазель де Бомон не сомневались в недобром характере ее шутки. Однако, несмотря на бледность графини дю Трамбле де Стассвиль, опытный наблюдатель по ее лиловым, едва очерченным губам, напряженным и подрагивающим, как тетива лука, догадался бы о натуре неистовой, подавляющей свои порывы сильной волей. Провинциальному обществу подрагивание губ ничего не говорило. Узкие поджатые мертвенные губы казались им стальной проволокой, на которой постоянно плясала готовая уязвить насмешка. Сине-зеленые глаза (пронизанная золотыми точками зелень сияла не только в глазах графини, но и на ее гербе), словно две звезды, освещали ее лицо, — освещали, но не согревали. Два изумруда, отливающих желтизной, под еле видными светлыми бровями были так холодны, словно их только-только достали из рыбьего живота вместе с перстнем Поликрата[84]. Искрились льдистые глаза графини только тогда, когда она пускала в ход свое остроумие, блестящее, как дамасская сталь, и столь же смертоносное, разя им вокруг, будто обоюдоострым библейским мечом. У женщин остроумие графини дю Трамбле вызывало такую же ненависть, какую обычно вызывает красота. Неудивительно — остроумие и было ее красотой! Как мадемуазель де Рец, чей любовно написанный портрет оставил нам кардинал[85], ротозейничавший в юности и прозревший к старости, ей недоставало роста — изъян, который при желании можно счесть и пороком. Состояние ее было весьма значительным. Покойный муж отяготил ее только двумя детьми — маленьким сынком, глупым до изумления, заботы о котором мать доверила старенькому отцу-аббату, что никаким ученьем мальчику не грозило, поскольку тот все равно ничему не мог его научить, и дочерью Эрминией, чью красоту по достоинству оценили бы даже взыскательные парижские художники. Зато безупречную воспитанность прекрасной девушки по достоинству ценили все. А вот безупречность самой графини позволяла ей ни с кем не церемониться. Более того, добродетель графини и позволяла ей множество бесцеремонностей, и, кто знает, может быть, только поэтому она ею так дорожила? Графиня слыла столпом добродетели, и никакая клевета не могла нанести урон ее репутации. Ни одной змее не удалось поточить свои зубы о незыблемый столп. Исходя бессильной злобой от невозможности укусить, они без конца шипели о холодности графини. Причину холодности находили — подумать только, дело не обходилось без размышлений и даже научных изысканий! — в бледности ее крови. Если бы подтолкнуть ее подруг и дальше, они отыскали бы у нее в сердце тот самый исторически прославленный засов, в обладании которым обвиняли знаменитую красавицу прошлого века, желая объяснить, почему на протяжении десятилетия она держала весь цвет Европы у своих ног, не позволив никому подняться немного выше.

Рассказчик смягчил веселой непринужденностью тона излишнюю откровенность последних слов, задевших его стыдливых слушательниц. Я говорю о стыдливости без всякой насмешки, потому что хорошо воспитанные дворянки, ничего не выставляющие напоказ, стыдливы и в проявлении стыдливости. В наступивших сумерках смущение их скорее угадывалось.

— На м-м-мой взгляд, в-в-вы п-п-прекрасно описали г-г-графиню де Стассвиль, — произнес старичок виконт де Расси, горбатый заика, обладавший дьявольски проницательным умом, так что невольно казалось, будто он еще и прихрамывает.

В Париже хорошо знали сей уцелевший от прошлого века живой меморандум шалостей. Молодым он, как маршал Люксембургский[86], был хорош с лица и, как тот, имел горб с обратной стороны медали, прошли годы, и ему осталась только обратная сторона. Что до чекана, то почему же, почему он стерся?.. Виконт иной раз и теперь позволял себе неподобающую своему возрасту шаловливость и, застигнутый молодыми людьми врасплох, шутил, что, по крайней мере, не позорит свои седины: де Расси носил каштановый парик в духе Нинон Лакло, расчесанный на пробор, с закрученными в спирали немыслимыми и неописуемыми локонами.