Те, что от дьявола — страница 32 из 55

— Так вы были знакомы с ней? — осведомился неожиданно прерванный рассказчик. — Вы, стало быть, можете судить, виконт, сказал ли я хоть слово против правды?

— Ваш п-п-портрет верен, будто его с-с-сводили через с-с-стекло, — подтвердил виконт, легонько ударив себя по щеке, из нетерпеливости наказывая за заикание и рискуя осыпать румяна, которыми бесстыдно злоупотреблял, впрочем как многим другим. — Мы были знакомы, примерно в то самое время, о котором вы ведете рассказ. Каждую зиму она приезжала на несколько дней в Париж. Я встречал ее у княгини де К-к-куртене, ее дальней родственницы. Остроты она подавала прямо со льда, а встав с ней рядом, можно было схватить насморк.

— Так вот за исключением нескольких дней, проведенных зимой в Париже, — продолжал отважный рассказчик, не прикрывший даже карнавальной полумаской лица своих героев, — жизнь графини дю Трамбле де Стассвиль была расписана как по нотам, — нотам скучной монотонной песни, какую напоминает жизнь знатной провинциалки. Шесть месяцев в году она проводила в своем особняке, живя в городе, атмосферу которого я вам описал, на шесть других она меняла свой особняк на замок и поместье, расположенное в четырех лье от города. Раз в два года в начале зимы графиня вместе с дочерью выезжала в Париж, а если предпочитала ехать одна, оставляла дочь на попечении старой тетушки, мадемуазель Трифлевас. И никогда никаких курортов — ни Спа, ни Пломбьера, ни Пиренеев! Ни разу в жизни ее не видели на водах. Почему? Потому что она боялась злых языков. Чего только не подозревают провинциалы, когда одинокая женщина вроде госпожи де Стассвиль отправляется так далеко, чтобы попить водички! Каких только не строят предположений! Завистники домоседы не могут не отомстить за удовольствие путешествовать. Самые диковинные слухи, будто злобные ветры, мутят чистоту целебных вод. Китайцы бросают младенцев в волны не то Желтой, не то Голубой реки. Воды во Франции сродни китайским рекам, и если отдыхающая дама не бросает там младенца, то уж чего-нибудь лишается всенепременно, во всяком случае в глазах тех, кто следит за нею издалека.

Язвительная и гордая графиня дю Трамбле никогда не пожертвовала бы ни одной своей прихотью в угоду общественному мнению, но воды не входили в число ее капризов; к тому же ее врач предпочитал, чтобы она находилась поблизости, — не наездишься за двести лье со скромным визитом в десять франков. Впрочем, были ли у графини прихоти — вот вопрос! Ум — одно, воображение — совсем другое. Четкий и трезвый ум графини вряд ли отводил место прихотям. Когда она была весела (что случалось редко), веселость ее напоминала сухой стук эбеновых кастаньет или барабан басков; туго натянутая кожа и металлические бубенцы — вот веселье графини, так что трудно себе представить, что такая трезвая голова, такой острый, сродни бритве, ум способны на мечтательное любопытство, рождающее желание покинуть насиженное место и отправиться за двести лье туда, где никогда не бывал. Вот уже десять лет она вдовела, распоряжалась сама собой и своим добром, так что могла бы жить столь же размеренно и не в дворянском захолустье, проводя вечера за бостоном и вистом со старыми девами, видевшими шуанов, и стариками шевалье, никому не ведомыми героями, которые когда-то освобождали Де Туша. Могла бы, как лорд Байрон, объехать весь мир, возя с собой в коляске библиотеку, повара и клетку с птицами…

Могла бы, но не имела ни малейшего желания. В ней ощущалось даже не равнодушие, а бесстрастие, такое же, как в Марморе де Каркоэле, когда он играл в вист. Другое дело, что Мармор был неравнодушен к самому висту, но в жизни графини не существовало и виста, для нее все было равно. Бесстрастием одарила ее сама природа, англичане назвали бы ее женщиной-денди. Бросив острое словцо, она замирала элегантной куколкой. «Из разряда холоднокровных», — шептал окружающим в самое ухо ее врач, веря, что по частности воспроизводит целостную картину, как по симптому определяет болезнь. Несмотря на болезненный вид графини, доктор отрицал, что она болеет. Из соображений высшей деликатности? Или в самом деле не находил никаких болезней? Сама графиня никогда не жаловалась ни на душевные, ни на телесные недуги. Выражение усталой грусти, столь характерное для сорокалетних женщин, обошло ее лицо. Дни текли, ничего у нее не отнимая. Она провожала их насмешливым сине-зеленым русалочьим взглядом, каким смотрела на все вокруг. Не поддерживала она и репутацию остроумной женщины, подчеркивая своеобразие собственной личности эксцентричными поступками. Непринужденно и просто она делала все, что делают женщины ее круга, ни больше ни меньше. Ей нравилось доказывать, что равенство, вечная мечта простолюдинов, по-настоящему существует только среди родовитой знати. Четыре поколения дворян, необходимые, чтобы стать благородным от рождения, служат достаточным основанием для подлинного равенства. «Я всего-навсего первый из французских дворян», — сказал Генрих IV, сложив личные амбиции к подножию сословия. Как все окружавшие ее дамы, она была достаточно знатна и родовита, чтобы не искать ни в чем первенства, и исполняла религиозные и светские обязанности с той неукоснительностью и сдержанностью, какие в первую очередь требуются от людей высшего сословия, где строго-настрого запрещена любая восторженность. Она была не выше и не ниже других, ни в чем не отступая от правил, установленных в обществе. Нужно ли ей было смирять себя, чтобы покориться однообразной жизни провинциального городка, похожей на заснувший пруд с кувшинками, где мало-помалу истощался запас ее молодости? Побудительные мотивы любого действия — мысль, голос совести, инстинкт, темперамент, чувства, — озаряющие внутренним светом любой наш поступок, не освещали ее. Ничто изнутри не проникало наружу. Ничто извне не находило отклика внутри. Устав от бесконечных и безрезультатных наблюдений за госпожой де Стассвиль, провинциальное общество, которое, надо сказать, вооружается терпением узника или удильщика, если хочет до чего-то докопаться, оставило в покое женщину-головоломку, как оставляют на дне сундука манускрипт, не поддающийся расшифровке.

— Мы повели себя очень глупо, — изрекла однажды вечером свой приговор графиня де Откардон много лет тому назад, — когда задали себе столько хлопот, пытаясь понять, что на сердце у этой женщины. Там пусто!

III

Все согласились с мнением почтенной вдовы госпожи де Откардон. Раздосадованные и разочарованные бесполезностью наблюдений дамы уже искали повода, чтобы вновь погрузиться в сонный покой, и сочли вынесенное ею суждение законом. Закон не утратил силы и царил, правда на манер «ленивых королей»[87], и тогда, когда Мармор де Каркоэл, человек, имевший меньше всего оснований вторгаться в жизнь графини дю Трамбле де Стассвиль, приехал с другого конца света и сел за зеленый карточный стол, за которым не хватало партнера. Хартфорд рассказал, что его друг родился в туманных горах Шетлендских островов. Родом он был из краев Вальтера Скотта, замечательная история, рассказанная в романе «Пират», происходила примерно там, где рос Мармор де Каркоэл, и он сам наблюдал описанные писателем картины, только в другом городке, но тоже на берегу Ла-Манша. Да, Каркоэл подрастал у моря, которое бороздил когда-то морской разбойник Кливленд. Юный Мармор отплясывал те же танцы, что и юный Мордонт с дочками старика Тройла. Он запомнил эти танцы и не раз показывал их мне, отплясывая на дубовом паркете, но наш чопорный прозаический городок остался чужд дикой и прихотливой поэзии северных плясок. В пятнадцать лет ему купили чин лейтенанта в английском полку, который отправлялся в Индию, и на протяжении двенадцати лет он сражался с маратхами[88].

Вот что стало вскоре известно о нем от Хартфорда, и еще то, что он дворянин и родственник знаменитых шотландских Дугласов с кровоточащим сердцем на гербовом щите. Но это было все. Больше никто ничего и никогда о нем не узнал. Он ни разу не произнес ни слова о своих приключениях в Индии, великолепной и опасной стране, где человек дышит полной грудью, и потом на Западе ему не хватает воздуха. Пережитое оставило тайные знаки на золотисто-коричневой коже, покрывающей черепную коробку, и она была закрыта наглухо, как коробка с ядом, хранимая индийским султаном на случай поражения или несчастья. Но о том, что приключения были, позволял догадаться огонек, горящий в глубине его черных глаз, который он умело тушил, когда на него смотрели, — так гасят свечу, желая остаться незамеченным; о пережитом говорил и тот самый жест, каким он откидывал волосы десять раз подряд на протяжении роббера в висте или партии в экарте. Внимательные наблюдатели имели возможность расшифровывать два иероглифа — лицо и жест, — зная при этом, что из двух иероглифов многого не узнаешь, во всем остальном Мармор де Каркоэл оставался тайной за семью печатями, точно такой же, какой на свой лад и графиня. Он тоже был Кливлендом, но молчаливым. Все молодые дворяне города, где он поселился, а среди них встречалось немало весьма сообразительных, по-женски любопытных и обаятельных, ужом вились, лишь бы между двумя сигаретами мэрилендского табака навести его на неизданные мемуары о временах молодости, но ни разу не преуспели. Морской лев Гебридских островов, позолоченный солнцем Лахора, смеялся над салонными мышеловками, рассчитанными на мелкое тщеславие, над силками для павлинов, в которых французские фаты оставили бы все свои перышки ради того, чтобы их выставили напоказ. Поймать де Каркоэла не сумели. Он всегда оставался трезвым турком, чтущим Коран. Немым, охраняющим сераль своих мыслей. Я никогда не видел, чтобы он пил что-нибудь, кроме чистой воды и кофе. Карты казались единственной его страстью, но была ли это настоящая страсть или единственная, которую он для себя придумал? Ведь чаще всего мы придумываем себе и страсти, и болезни. Может быть, карты были всего-навсего экраном, который он поставил, чтобы никто не заглядывал к нему в душу. Эта мысль всегда приходила мне в голову, когда я наблюдал, как он играет. Де Каркоэл раздувал, укоренял, укр