Те, что от дьявола — страница 46 из 55

Менильгранд отослал щелчком подальше от себя апельсиновую корку, и она пролетела над головой представителя народа Ле Карпантье, отказавшего когда-то в праве иметь голову королю.

— Наша близость не ограничилась одним вечером, но продлилась недолго, — продолжал он. — Только не подумайте, что я пресытился Розальбой. Пресытиться ею было невозможно. Ощущения, «конечные» по определению философов, лепечущих на своей невнятной абракадабре, она умела превратить в бесконечные. И если я оставил ее, то по причине какой-то брезгливости, оскорбленной гордости и презрения к этой женщине — презрения, потому что, предаваясь самым немыслимым ласкам, она ни разу не дала мне понять, что идет на них из любви ко мне… Когда я спрашивал: «Ты меня любишь?» — вопрос, который невозможно не задать, уже располагая всеми доказательствами, что ты любим, — она отвечала либо «нет», либо загадочно покачивала головой. Она пряталась в свою стыдливость и застенчивость, окружала себя ими и среди разнузданной оргии чувственности оставалась недосягаемой и непроницаемой, словно сфинкс. Другое дело, что сфинкс холоден, как всякое каменное изваяние, а от Розальбы исходил жар… Ее непроницаемость бесила меня, и вот это бешенство вместе с опасением, что очень скоро я стану распутником вроде Екатерины II, помогли мне совладать с собой и вырваться из всемогущих рук этой женщины, — я оторвался от сладостного источника, утоляющего все желания. Оставил Розальбу, вернее, больше к ней не приходил, но не сомневался, что второй такой женщины нет на свете, и потерял интерес вообще к прекрасному полу. Розальба помогла мне стать безупречным офицером: побывав в ее объятиях, я уже думал только о службе, словно искупался в водах Стикса[126].

— И сделался настоящим Ахиллом, — с гордостью сказал Менильгранд-старший.

— Не знаю уж, кем я стал, — отозвался Менильгранд-младший. — Но знаю другое, фельдшер Идов, который был со мной точно в таких же отношениях, как со всеми другими офицерами дивизии, однажды вечером сообщил нам в кафе, что жена его беременна и он будет иметь счастье стать отцом. Услышав неожиданную новость, одни переглянулись, другие усмехнулись, но Идов ничего не заметил или сделал вид, что не замечает, взяв за правило не пропускать без ответа только прямые оскорбления. Он вышел, и одни из моих приятелей спросил шепотом: «Ребенок от тебя, Мениль?» — а у меня в мозгу еще более отчетливо звучал другой, тайный голос, спрашивая то же самое. Дать ответ я не решился. Розальба во время наших самых страстных встреч ни словом не обмолвилась о ребенке, который мог быть моим, фельдшера или любого другого офицера…

— Словом, сыном полка, — отрезал, как своим кирасирским палашом, Мотравер.

— Она и словом не намекнула на беременность, но я не удивился. Я сказал уже, что Стыдливая была настоящим сфинксом, сфинксом, который в молчании наслаждался и умел хранить свои секреты. Биение сердца не пробивалось сквозь внутренние преграды этой женщины, настежь распахнутой для наслаждений… А стыдливость? Стыдливость была первой дрожью, первой судорогой, первым предвестьем наслаждения! Весть о беременности Розальбы сильно подействовала на меня. Теперь, когда животная жизнь страстей осталась позади, согласимся, господа, что самое ужасное в разделенной на многих любви — этаком солдатском котле — не столько нечистота совместного пользования, сколько потеря отцовского чувства: судорожное беспокойство мешает услышать голос природы и душит его сомнениями, которым нет конца. Мой ли это ребенок? — беспрестанно повторяешь себе. Неуверенность, преследующая нас, — возмездие за то, что мы согласились делить женщину, за наше постыдное и бесчестное согласие! Если человек с сердцем всерьез вчувствуется в это, он сойдет с ума, но могучий и быстрый поток жизни несет нас, словно пробковые поплавки, оторвавшиеся от удочек… После того как Идов оповестил всех нас о беременности Розальбы, отцовское чувство подало слабый голосок в глубине моей души, но вскоре смолкло и больше уже не просыпалось. Правда, буквально несколько дней спустя мне пришлось думать о более конкретных вещах, чем будущий ребенок Стыдливой. Мы приняли сражение под Талаверой[127]; Титан, командир девятого драгунского полка, был убит в первой же атаке, и мне пришлось принять на себя командование эскадроном.

После нашего кровопролитного поражения война для нас стала еще более жестокой и суровой. Передышки между маршами стали короче, враг теснил нас и постоянно беспокоил, так что, вполне естественно, о Стыдливой мы говорили гораздо реже. Она сопровождала полк в крытом возке, где, по слухам, и родила на свет младенца, фельдшер, не сомневавшийся в отцовстве, полюбил его так, словно и в самом деле был его отцом. Во всяком случае, когда младенец умер, а умер он несколько месяцев спустя, Идов чуть с ума не сошел от горя, и в полку никто над ним не смеялся. Впервые неприязнь к нему уступила место сочувствию. Его жалели куда больше, чем мать, которая, вполне возможно, и оплакивала свое дитя, но при этом оставалась все той же Розальбой, какую все мы знали, единственной в своем роде шлюхой, наделенной дьяволом даром стыдливости, сохранявшей удивительную, необыкновенную способность вопреки своему распутству краснеть по двести раз на день до корней волос. Красоты у нее не убавилось, и пока она противостояла всем невзгодам. Но продлись гибельная жизнь, какую вела Розальба, она очень скоро превратилась бы в старый чепрак, как привыкли говорить кавалеристы.

— И какой же жизнью она жила? Неужели тебе известно, чем кончила эта сучка? — нетерпеливо спросил Рансонне, даже задохнувшись от волнения и на секунду забыв о возмутительном посещении Менильграндом церкви.

— Известно, — отозвался Менильгранд, и голос его зазвучал с особенной серьезностью, словно майор должен был рассказать о самом главном в своей истории. — Ты, как, впрочем, и все, полагал, что она вместе с Идовом затерялась в водовороте войны и событий, которые обрушились на нас, разметали по свету и большинство из нас погубили. Но сегодня я скажу тебе, какая судьба ожидала Розальбу.

Капитан Рансонне облокотился на стол, зажав в своей широкой и крепкой руке стакан, который было оставил, но теперь уже не выпускал, словно рукоять сабли.

— Война продолжалась, — между тем говорил Менильгранд. — Испанцы, умеющие сохранять негасимую ярость, потратившие пять веков на то, чтобы выгнать со своей земли мавров, приготовились, если понадобиться, столько же времени выгонять и нас, французов. Мы могли продвигаться вперед, только если сохраняли неусыпную бдительность. Захваченные деревни мы тотчас же укрепляли и обращали их против нашего врага. Маленький городок Алькудия, который мы заняли, довольно долго прослужил нам гарнизоном. Обширный монастырь мы превратили в казарму, но штаб и штабные офицеры разместились в городских домах, фельдшеру Идолу достался дом алькальда, самый вместительный, поэтому Идов время от времени принимал у себя всех полковых офицеров. Французы в те времена уже не общались с испанцами. Время совместных празднеств миновало, мы не доверяли afrancesado[128], чувствуя, как повсеместно укореняется к нам ненависть.

Во время наших сборищ, иной раз прерываемых стрельбой неприятеля по нашим передовым постам, Розальба оказывала нам честь, угощая пуншем, и угощала с той непередаваемо стыдливой невинностью, которая казалась мне издевкой самого дьявола. На этих вечерах она избирала себе новые жертвы, но я не интересовался, кто были мои преемники. Сердце мое не участвовало в жизни плоти, я не звенел цепями обманутых надежд, как сказал уж не помню какой поэт. Не томили меня ни сожаления, ни ревность, ни досада. Я наблюдал со стороны, став зрителем, за поступками и жизнью женщины, прячущей все бесстыдство порока за очарованием невинности. Когда я приходил к ней, она говорила со мной с застенчивой простотой юной девушки, случайно повстречавшейся возле источника или в лесу. У меня больше не кружилась голова, исчезли опьянение, хмель, буря чувственности, которые возникали в ее присутствии. И я был рад, что они рассеялись, исчезли, умерли. Вот только видя, как по-прежнему розовеет от слова или взгляда ее лицо, я не мог помешать возникающему во мне желанию, выпив до дна бокал розового шипучего и заглянув на дно, допить и последнюю розовую каплю.

Об этом я и сказал ей однажды вечером. В тот вечер никого, кроме меня, у нее не было. Из кафе я ушел довольно рано, оставив господ офицеров с азартом играть на бильярде и в карты. Да, вечер уже наступил, но мы были в Испании, где знойное солнце с трудом отрывается от небесного свода. Стояла африканская жара, и Розальба встретила меня полуодетой, с обнаженными плечами и руками. Сколько раз я и порыве страсти жадно впивался в эти плечи, а они столько раз под влиянием чувственного смятения, искусно мной разжигаемого, розовели, становясь нежнее сердцевинки земляники. Растрепавшиеся в жаре волосы тяжело падали на золотистую от загара шею Розальбы, и вся она, растрепанная, неприбранная, томная, была так хороша и соблазнительна, что могла бы заставить пасть и сатану, отомстив за Еву. Она полулежала, опираясь на столик, и что-то писала. О-о, если Стыдливая взялась за перо, то, без сомнения, только для того, чтобы отправить записку очередному любовнику, назначить ему свидание и вновь изменить фельдшеру, который все так же молча проглотит очередную измену, как она очередную порцию наслаждения. Когда я вошел, письмо уже было написано и она, собираясь его запечатать, топила на пламени свечи голубой воск с серебряными блестками. Он до сих пор стоит у меня перед глазами, и вы очень скоро поймете почему.

— Где Идов? — спросила она, сразу взволновавшись, как только увидела меня: эта женщина неизменно льстила гордости и чувственности мужчины, показывая, насколько его присутствие ее волнует.

— Сегодня его свели с ума карты, — ответил я, смеясь и поглядывая с вожделением на розовое облако, одевшее ее лицо, — а на меня нашло другое безумие.