– Погоди, – сказал Росс.
И она сразу же села.
Он улыбнулся – не ей, а какой-то своей мысли. Какому-то событию в своем внутреннем, недоступном Эмме мире.
Она почувствовала себя одинокой.
– Погоди… – он улыбнулся еще раз, но теперь уже точно ей, прицельно, в глаза.
И стало тихо.
Она смотрела на него со страхом и надежной. Двадцать минут прошло в молчании, Эмма смотрела на человека, сидящего напротив, в его глазах отражался огонь давно погасшей печки, и Эмме казалось, что она смотрит кино.
– Кто ты? – сказала Эмма, когда молчание стало угнетать ее. – Кто ты?
– Да так… Репетитор.
Эмма поняла, что ответа не дождется. Росс мягко удерживал расстояние между собой и собеседницей, как если бы она преследовала в пустыне прекрасного зверя – единорога или барса, и он вел бы ее, указывая путь, но в ответ на попытку приблизиться – уходил бы дальше, растворялся в сумерках, давая тем самым понять, что барсы – не кошки, не следует касаться их руками…
– Скажи, – проговорила она через силу. – Когда мы говорили с тобой… Тогда… когда еще был… был Саша – ты сказал, что не все лестницы ведут вверх… И еще что-то насчет одноглазой собаки Баскервилей.
– Да.
– Ты знал, что это я, а никакой не Саша.
– Разумеется.
– Но ты знал, что меня отстранят от роли. Знал?
Под окном чирикал ошалевший от весны воробей.
– Да.
Она перевела дыхание.
– Видишь, я же не спрашиваю, откуда ты знал… Но почему ты не предупредил меня?
– Что тебя отстранят? Как я мог тебя предупредить?
– Открытым текстом, черт возьми!
– Если выбросить всю эту историю – всю – из твоей жизни, ты стала бы богаче?
Эмма перевела дыхание.
– Послушай… Когда мы с тобой встретились в первый раз… На Иришкиных смотринах… Ты знал, что я позвоню тебе, как Саша?
Росс улыбнулся. Эмма поняла, что напоминают сейчас его глаза – ночное августовское море с искорками в глубине. Море, которое светится. В толще его проплывают огни, похожие на огни самолетов в темном небе.
– Росс?! Ты знаешь, что будет с нами через месяц? Через год? Ты действительно знаешь? Ты смотришь в будущее? Это возможно, это правда?
Он рассмеялся:
– Ты похожа сейчас на одну из моих учениц. Она вот так же раскрывает глаза, когда ей удается решить задачу: «Это правда?!»
Эмма замолчала. Барс, которого она полагала уже своей кошкой, уходил далеко в пустыню. Конечно, он еще вернется, вернется – но близко не подпустит…
– Кто ты? – повторила она беспомощно.
Он поднялся из-за стола – она сразу же поднялась тоже. Он положил руки ей на плечи, привлек к себе:
– Я твой друг. Что бы ни случилось.
Взгляд его плыл, направленный куда-то внутрь. Эмма мигнула.
Наверное, так улыбаются сфинксы.
Эпилог
Прошло полгода, прежде чем она вышла замуж за Михеля. Вскоре после этого Михель получил новое назначение, они уехали в страну небезопасную и жаркую, с лихорадкой, москитами и ночной стрельбой на улицах, жить приходилось за запертыми дверями, без театра, почти без книжек, но зато с Михелем, который был отважен и заботлив, как капитан большого корабля в неспокойном тропическом море.
Еще через год у них родился сын. Назвали Ростиком.
Малыш уже ходил и даже бегал, когда Михеля отозвали, наконец, домой, и некоторое время они жили в Вене, спокойно и счастливо, и каждое воскресенье Эмма звонила Иришке.
Игорешка учился на третьем курсе чрезвычайно престижного ВУЗа. О Россе говорилось, что он жив-здоров – и только. Эмма много раз звонила и ему, но никто не брал трубку…
Снова наступила весна. Уже в начале апреля Эмма начала беспокоиться – ей казалось, что приближается что-то важное, приближается неотвратимо. Наверное, дело было в тех прощальных словах Росса, в его записке.
Провожая ее в аэропорту (она не хотела, чтобы он приходил, но уже увидев, не решилась прогнать), он сказал, глядя на нее своим странным, неподвижным и одновременно будто «плывущим» взглядом:
– Тринадцатого апреля, ровно через два года, не забудь, пошли телеграмму… Со своим обратным адресом.
И сунул ей в ладонь свернутый листок бумаги. Уже в самолете Эмма развернула его – там был незнакомый адрес, больше ничего.
И вот теперь, спустя два года, Эмма вспомнила о дате, которая наступит через несколько дней. Вернее, она никогда о ней не забывала.
Ей становилось тепло и не по себе, когда она думала о Россе. О том, что он знает о ее будущем. Вдруг в эти апрельские дни ее – или Ростика, или Михеля – ждет беда?!
Она послала телеграмму рано утром тринадцатого.
Восемнадцатого по почте пришел пакет. Руки у Эммы тряслись, когда она вскрывала его.
В пакете было большое письмо, написанное на плотной бумаге от руки.
«Добрый день, Эмма.
Прости, что расстраиваю тебя, но вчера, семнадцатого апреля, я умираю. Там, где ты сейчас, меня уже нет, поэтому я не могу точно сказать тебе, как дальше сложится твоя жизнь. Мне кажется – ведь я теперь могу только догадываться! – что все будет…»
Эмма выронила письмо и бросилась к телефону.
…У Иришки был напряженный, какой-то жалкий голос:
– Да… Откуда ты… да, это так ужасно, совсем молодой еще мужчина, инфаркт… Я не хотела тебе звонить… Но кто тебе сказал?!
– Он сказал, – отозвалась Эмма тихо.
– Что?!
– Прости… Я завтра перезвоню.
«…Мне кажется – ведь я теперь могу только догадываться! – что все будет хорошо и с тобой, и с Михелем, и с Ростиком. Эмма, теперь я могу объяснить тебе, кто я и что со мной происходит, я постараюсь объяснить тебе, только ты читай внимательно.
Твоя жизнь – и жизнь любого человека – отрезок, заключенный между точками рождения и смерти, а сознание движется по линии – по течению времени – как острие карандаша, эту линию ведущего.
А я заполняю своим присутствием каждую секунду каждого своего дня.
Вся моя жизнь – мгновение. Я не могу описать тебе… Это как аккорд. Это не механическая сумма, это… В чем-то я, наверное, не вполне человек. Вероятно, то, что я ощущаю, выходит за рамки человеческого.
Я возвращаюсь домой – я ведь родился в деревне… В тот день, почти тридцать лет назад, я иду за грибами в лесополосу. И вот я возвращаюсь, на пороге стоит мать, я смотрю на нее – и одновременно прощаюсь, уходя в армию, и одновременно танцую с ней на свадьбе сестры, и одновременно хороню, и вижу, как гости напиваются на поминках… А она смотрит на меня – сейчас – и видит десятилетнего ребенка, который ушел в лес – и вот наконец вернулся.
А что случилось со мной в лесу? Это вне моей жизни. Этого я не проживаю. Оно осталось в том, старом времени.
Итак, в эту секунду я сижу с тобой у водопада – и умираю. Потому что последняя точка на моем отрезке – момент моей смерти, и он тоже – часть меня, полноправная часть моего замечательного мгновения.
Умираю я, в общем-то, легко. А кроме того, я привык.
Эмма! В мою секунду я пишу одновременно все фрагменты каждой буквы этого моего письма. Впрочем, как все фрагменты всех букв, когда-либо мной написанных.
Моя жизнь моментальна. Эмма, моя жизнь наполнена смыслом.
Извини, но я вижу тебя не такой, какой ты привыкла видеть себя в зеркале. Ты для меня – сумма всех твоих лиц, слов и поступков, которым я стал свидетелем, и о которых ты мне рассказывала. Сумма взглядов, которые мне от тебя достались… Когда видишь человека всего сразу… Ты понимаешь, о чем я?
Эмма, я хотел бы, чтобы тебя в моей жизни было больше, объемнее… изменить что-то, но я не успеваю. Это все равно что нестись, как свет сквозь пространство – и одновременно зависнуть в полной неподвижности, замереть…
Такая коротенькая вечность.
Наверное, я единственный человек на земле (если я, конечно, все еще человек), который по-настоящему понимает. Муравей ползет по равнине – он может эту равнину худо-бедно описать… Но я – сумма муравьев, заполонивших каждую песчинку, значит, я в какой-то степени и есть равнина, по которой ползают муравьи. Понимаешь?
Знаю ли я будущее… Я не знаю. Оно часть меня – в ту самую минуту, когда ты задаешь вопрос.
Я возвращаюсь домой – мне десять лет, я промочил ноги… Я умираю. Я стою с тобой на вершине горы. И объясняю по телефону, как решать задачу про поезд.
Эта бумага, это письмо – из того дня, когда мы с тобой пили чай на кухне. Хотя писать его я начал раньше. Я его, наверное, всю жизнь пишу.
Для этого письма ты ушла полчаса назад. Для меня – ты не уходила. Мы с тобой смотрим на бегущую воду, на елки, на снег.
Сейчас я пишу «Прощай», и одновременно сижу напротив за столом у Ирины, слушаю, как ты рассказываешь байку о том, как расстреливают на сцене Овода. Даже самые печальные вещи бывают смешными до слез.
Вот и все.
Прощай».
Конец
Лунный пейзаж
Был июль.
Улица лежала в кружевной тени. Перед невысоким крыльцом толпились люди, в основном молодые, нервно смеялись, курили, сидели прямо на вытертых ступенях; при его приближении встали и расступились.
Он прошел сквозь живой коридор. С ним здоровались – опасливо и подобострастно; одним кивком ответив на все приветствия разом, он вошел в здание, и запах разогретой пыли сменился запахом пыли холодной.
Прохлада.
Экзаменационные списки на стенах. Запах пота и духов. Здесь тоже толпились, и тоже приветствовали его, и женщина в зеленом шелковом платье, видимо, мама кого-то из абитуриентов, нерешительно задала какой-то вопрос – и отстала, напоровшись на его взгляд.
Он прошел в застекленные двери, и запах холодной пыли сменился другим, давним, как эти стены, и совершенно неопределимым.
Лица. Приветствия. Гладкие ступени цвета лежалого льда. Снова приветствия. Из залитого солнцем коридора он шагнул в темный зал, где посреди прохода стоял стол с настольной лампой. Освещенная сцена была пуста.
– Можем мы наконец начинать?
Он опустился на дожидавшийся его стул. Счастливые обладатели мобильников нажали каждый на свою кнопочку. Нежный электронный писк, мгновенный зеленоватый свет, дальше – тишина.