Театр на Арбатской площади — страница 10 из 39

Анюточка подтвердила и тут же прибавила:

— А я ейная любимая камеристка! — При этих словах она сделала поклон: одну ножку под себя подогнула, ухватила пальцами широкую юбку и низко присела.

И снова Санька подивилась: всё не по-людски. Насмотрелась она за нынешний день такого, что во всю свою жизнь не видывала…

— А тебя-то как звать-величать? — спросил дедушка. И в который раз за день Санька назвалась:

— Александрой нарекли. Дома Саней зовут…

— Фи донк! — вскричала Анюта. — Опять совершенная деревня. Я буду тебя звать Александрина…

— Нет, уж нет, Анюточка! — в полном возмущении воскликнул дедушка. — Прости, ангельчик мой, опять оговорился… Какая она Александрина? Помилуй бог!

— Тогда, ма шер, будешь Санечка! — И девушка, вскочив с места, кинулась обнимать и целовать Саньку.

О господи! А обнимать-то зачем? А целовать-то зачем? Чудная всё же эта самая Анютка…

— Небось есть хочешь? — спросил дедушка.

— Ох, охота!.. — шёпотом простонала Санька.

— За чем же дело стало? Ну-ка, внучка, собери на стол! Чтобы дым коромыслом и последняя копейка ребром! — И старичок, захлопав ладошкой об ладошку, радостно засмеялся.

— Сейчас, сейчас, дедушка! У меня тут много всего припасено.

— Откуда? — строго допросил старичок.

— Да не страшись, дедушка. Чужого не возьму. Это Фёкла мне в узелок навязала: снеси, мол, своему дедушке. У него небось и сухой корочки не имеется… У нас третьего дня суаре был, гостей принимали, много чего осталось. А Фёкла, — пояснила Анюта Саньке, — это наша с мадемуазель Луизой кухарка…

Быстрехонько развязала узелок и давай выкладывать на стол и то и сё. И не простое, а всё одно господское, невиданное. Выкладывала и объясняла:

— Сие паштет называется… а сие — бланманже…

Когда досыта наелись, Санька всё без утайки рассказала. А чего ей было таиться? Вся была как на духу.

— Так, так… — задумчиво глядя на Саню, промолвил старичок. — Стало быть, и не приметила, с каким чувством Пётр Алексеевич Плавильщиков играл нынче свою роль? Как обращался к Злодею Креону…

Тут старичок проворно вскочил со своего места, выпрямился, насколько ему позволил малый рост, и гордо приподнял седую голову. Заговорил голосом, полным величайшего достоинства:

— Но не увидишь слёз и не услышишь стона,

Нет, ими веселить не буду я Креона!

И, сделав паузу, он торжествующе сказал:

— Хотя я в нищете, но не сравнюсь с Креоном!

Я был царём, а ты лишь ползаешь пред троном.

При последних словах отвращение загорелось в его глазах. Санька вздохнула. Нет, ничего такого она не слыхала и не приметила. Так и есть, всё главное проспала.

— А что в публике-то делалось, ай-яй-яй! Театр гремел от рукоплесканий. Да, сударушка, хоть должность моя и небольшая, из суфлёрской будки реплики актёрам подавать, однако же и я рыдал от избытка чувств… О господи боже мой, что за талант… Что за истинно русский талант! А у нас на языке всё французы…

Последние слова он произнёс, поглядев на внучку. Но та за словом в карман не полезла, сама напустилась на дедушку:

— Ну и не приметила… Ишь какое дело! Не вздыхай, Санечка! Вот посмотришь на французских актёров — всё приметишь. До чего же авантажны, распрекрасны! А туалеты… заглядишься! На французском говорят так ловко, так отменно — ничего не понять. Однако для уха одна прелесть! Вот сведу тебя на французов, тогда узнаешь…

Глаза у Анюточки разгорелись, и, говоря всё это, она то и дело поглядывала на дедушку.

Санька покивала головой и стала подыматься: пора и честь знать. Отвесила поклон и дедушке и внучке: спасибо за ласку и угощение. Накинув на голову свой пунцовый полушалок, попросила:

— Покажите, как на улицу выйти. Пойду домой…

Анюточка заплескала белыми ручками:

— Да Санечка, да голубушка, да в такую-то пору? Да разве возможно? Да ведь полная ночь на дворе… Да не пущу я тебя! А вдруг какие злодеи на тебя, на такую раскрасавицу, позарятся… Да слыханное ли дело? Да нет, нет, нет…

И, расцеловав Саньку, сказала, что дедушка Степан Акимыч всё равно спать не ляжет, потому что дедушке надобно к утру для мадемуазель Луизы роль переписать. Вот они вместе и лягут на дедушкино место. А коли дедушке шибко захочется спать, пусть возьмёт вот это креслице атласное, на коем Санечка сидит, да ещё второе, составит их и вполне поместится! А поутру она снесёт роль мадемуазель Луизе. А завтра, если Санечке не захочется поглядеть на французских актёров, пусть идёт домой…

— Только, дедушка, ты постарайся! В тот раз мадемуазель Луиза сказывала, три ошибочки допустил…

— Ладно, ладно, ангельчик мой, постараюсь… Как для тебя не постараться! Хоть я по-французски худо маракую, однако роли переписывать мне не впервой.

На том и порешили. Санька не стала противиться. Устала она до смерти, да и боязно было глухой ночью по улицам ходить. Не успела её голова коснуться подушки, как уснула крепко-накрепко.

А проснувшись поутру, Саня удивилась: где она? Рядом спит молоденькая девушка. В окошко светит солнце. На столе, оплывая, чадит и догорает свеча. И маленький седенький старичок, склонившись над бумагой, старательно скрипит высоким гусиным пером…

Потом, вспомнив вчерашнее, подумала: стало быть, всю ночь так и не ложился дедушка, всю ночь не сомкнул глаз? Переписывал роль для французской актёрки, старался для своей любезной внучки Анюточки…

Глава одиннадцатаяО том, как завершились эти сутки

Было позднее утро, когда Саня, выйдя на кривую Арбатскую улицу, направилась в сторону дома. Осеннее солнце чуть поднялось над крышами, и тени от домов, от деревьев, от высоких заборов протянулись поперёк улицы, достигая противоположной её стороны. Кресты же церквей чёрными тенями распластались прямо по кровлям.

Шла Санька не торопясь, по сторонам не глазела, размышляла. Мысли вертелись вокруг одного: как встретят её дома? Долго ли будет браниться мачеха, что она, Санька, ровно сутки пропадала неведомо где. Да ведь расскажешь — не поверят, так чудно и затейливо всё сложилось. А как поглядит на неё отец? Приветит или будет заодно с мачехой? Может, как давеча, отпустит обидный подзатыльник… О сестрицах, о тех думать нечего. Будут хихикать в кулаки. Чем Саньке хуже, тем им веселее. Толстые, а злые. А соседи как? Ведь будут чесать языками, судачить между собой невесть что…

И не то чтобы Санька страшилась всего, что её ждёт, но хотелось, чтобы первые минуты возвращения миновали, хотелось поскорее взяться за всегдашнюю будничную работу и навсегда позабыть об удивительном вчерашнем дне, таком не похожем на все остальные дни. Но мысли о доме и всех домашних делах помимо её воли то и дело перебивались воспоминаниями именно о том, что хотелось ей навсегда забыть. То думалось о Фёдоре, о его ласковой усмешке, когда он поглядывал на неё; то вспоминались дедушка Акимыч и его внучка; то возникали в памяти люди в длинных одеждах, непонятные их фразы, движения и ещё — та распрекрасная картина с розовыми ангелами, которая то поднималась, то опускалась…

И обидно было Саньке, и досадовала на себя Санька, что люди, сидевшие в театре, глаз не сводили с актёров, каждое слово понимали, а она-то глядела на всё, и от скуки зевотой у неё рот сводило, а потом и вовсе уснула и самого главного не видела…

Эх, Санька, Санька, куда ты годишься? Темнота сермяжная… И вдруг показалось Саньке, что всё ей словно бы привиделось во сне. И как бывает, когда очнёшься после дивного сна, обратно в тот сон уже возврата нет и никогда не будет. Затосковала: видно, в те прекрасные места, в тот храм Мельпомены, и ей пути заказаны на веки вечные…

Неожиданно услыхала:

— Александра Лукинишна…

Внимания не обратила. Не оглядываясь, шла дальше. И снова:

— Александра Лукинишна…

Из-за забора бочком вытолкнулся прямо к ней вчерашний Алексашка. Замызганный, в той же драной кофте, однако же весёлый-развесёлый. Улыбался ей, рот до ушей разинул.

Все мысли, какие были в Санькиной голове, вылетели мигом. Остановилась. Поглядела на Алексашку, вспомнила, как он обманул её, убежал с её деньгами, и до того разъярилась, даже щёки запылали…

Остановилась, руки упёрла в бока да заорала:

— Явился, мошенник? Ах ты, аспид, ирод!

— Александра Лукинишна…

— Близко не подходи!

— Да Александра же Лукинишна, дайте слово молвить…

— Убирайся, пакостник!.. Как волка ни корми…

— Да ведь квартальный же… — Алексашка зашмыгал носом, и, Саньке на удивление, слёзы бороздками потекли по его грязным щекам.

Может, слёзы у мальчишки были и нестоящими, может, умел, когда надо, и слезу из себя выдавить, но всё равно Санькина свирепость вмиг растаяла — доброе у неё было сердце.

— Какой ещё квартальный? Говори, идол…

И Алексашка, жалостно шмыгая носом и размазывая по щекам слёзы, рассказал, как дело было. Только хотел он разменять Санькину полтину у бабки, которая пирогами торговала, как увидел квартального. Ну, и кинулся от него наутёк. А кинулся он от квартального, потому что квартальный, именно этот, с тараканьими усищами, давно грозился отодрать Алексашку как Сидорову козу.

Санька чуть смягчилась:

— Так я тебе, мошеннику, поверила…

— Вот полтина-то… вот! — И Алексашка протянул Саньке ладонь, на которой лежала целёхонькая и неразмененная полтина. — Возьмите, возьмите… Я целый вечер вас искал, Александра Лукинишна.

Саньке стало жалко этого худого белобрысого оборвыша. Ведь, надо быть, один как перст на свете. Небось ни отца, ни матери, ни кола ни двора.

Сказала хмурясь, хоть хотелось ласковым словом приветить парнишку:

— Ладно, возьми себе полтину-то…

У Алексашки жадно сверкнули глаза:

— Вся моя?

— За сбитень отдашь… Запамятовала, как звать-то?

Вот лукавая! Запамятовала? Как же! Вчера вечером в голове — Фёдор да Фёдор. И утром, лишь глаза открыла, — опять все думы о нём: увижу ли когда? Встречу ли? Неужто на всю жизнь дороги разошлись? Велика ведь Москва, народу тьма-тьмущая, уж какая там встреча…