. Знаешь кто такой Александр Львович Нарышкин? Не знаешь. Нарышкин весьма важная персона — обер-гофмаршал, главный директор всех российских театров, вот кто он! А нынче утречком, когда господин Майков, изволив прибыть в Москву, явился в театр, решился я сходить к нему за своим делом. И страху же натерпелся! Но всё же пошёл… Он же, выслушав мою просьбу, весьма снисходительно молвил: «Ладно, Акимыч, за твою верную театру службу разрешаю твоей внучке каждый день в актёрских комнатах полы мыть. Положу ей жалованье три рубля в месяц, и пусть при тебе живёт». Уж я и не знал, как выразить ему благодарность — кланялся, кланялся, кланялся… И вот ты здесь, сударушка! Завтра с самого утра возьмёшься за работу, а сейчас маленько отдохни.
— Да разве я устала, дедушка? Я и сейчас могу…
— А сейчас уже поздно за дела браться. Нынче я сведу тебя балет смотреть. Пойдёшь?
— Пойду. Теперь-то пойду…
— И вот ведь какая оказия, Санечка: опять всё тот же балет — «Зефир и Флора». И опять танцует знаменитейший Дюпор…
Оба подивились такому счастливому совпадению.
Нельзя сказать, чтобы Саньку восхитило то зрелище, на которое она смотрела, стоя в уголке за боковой кулисой. Сюда её привёл дедушка Акимыч, тут поставил и велел никуда не уходить.
Она мало что поняла. Скорее была ошарашена, ошеломлена и растеряна всем, что увидела. А если попросту сказать — она одурела от музыки, которая звучала рядом и потому казалась ей слишком громкой; одурела от пляшущих перед её глазами танцоров в нарядных пёстрых костюмах, от сладкого запаха грима, от яркого света рампы, назойливо слепящего ей глаза. Голову кружило и от того, что видела на сцене, и от тех звуков, которые доносились из зрительного зала — шороха вееров, бряцания шпор военных, говора, смеха и бурных аплодисментов, сопровождавших каждый балетный трюк знаменитого Дюпора. И ещё: ей казались чудом все холсты, понаставленные вокруг помоста. Посмотришь близко — одна мазня, чуть отдалишься — и вырастают перед глазами зелёные кусты, осыпанные цветами, видятся дворцы, деревья, горы, а далее небеса и облака…
Ошалелой вернулась Саня в каморку после окончания балета. А Степан Акимыч, который во время спектакля стоял с ней рядом и не переставая расточал похвалы и тому и сему, теперь не мог добиться от неё ни слова.
— Хорош Дюпор, властитель дум и сердец наших дам? А пируэты каковы? А воздушные скачки? То-то же! А у госпожи Колосовой мимика, мимика какова! И глазками, и ручками всю глубину душевных чувств умеет показать… Она у нас первейшая из танцовщиц теперь. Чего молчишь, сударушка? Али не по вкусу пришёлся нынешний балет? Нет, ты скажи, ответствуй…
Но Санька свела брови, хмурилась и молчала. И полслова не молвила в ответ. Степан Акимыч был совсем обескуражен. Не знал, что и думать. Огорчённый, уснул на своей лежанке. И Санька молчком улеглась на скамейку.
Но уснуть не могла. Ворочалась с боку на бок. Голова у неё горела, а перед глазами мелькало всё давешнее. Знаменитый танцовщик в три прыжка перелетал помост с одного конца на другой. Танцорка, госпожа Колосова, вертелась, вздевая руки вверх. А вместе они уж такие прыжки вершили, что и словами не расскажешь! Другие же плясуньи и плясуны, те кружились и так и эдак, то сбегаясь, то разбегаясь, и направо, и налево… Да, это тебе не хороводы водить на лугу за околицей!
Промучившись бессонницей до утра, Санька перекатывалась с одного бока на другой. Вздыхала. Закрывала глаза, открывала глаза. А всё равно проклятые плясуны и плясуньи не оставляли её в покое. Так и мелькали, так и мелькали… Фу, дьявол их возьми!
От того ли сладкого, душного запаха, которого она нанюхалась за кулисами, от яркости ли огней рампы, от аплодисментов и восторженных выкриков, какие неслись из зала, а может, от всего разом, но только с того вечера и пристрастилась она к театру. Пристрастилась до умопомрачения. Конечно, не сразу, не вдруг. Но, взяв в свой плен, муза Мельпомена уже не отпустила её до конца жизни…
Утром дедушка Акимыч привёл её к какому-то человеку, важному, неторопливому, с седыми висячими бакенбардами. Тот и показал Саньке, где и что надобно делать.
И Санька взялась за работу. Уж она и скребла, и мыла, и тёрла… Воды притащила несчитанное количество вёдер. Что и говорить — на совесть работала. А где работала? Не где-нибудь, а в храме Мельпомены! Шибко устала в тот день — ноги ломило, руки ныли, поясницу не разогнуть.
Однако же к вечеру спросила дедушку Акимыча: а не возьмёт ли он её с собой и нынче поглядеть представление? Тот обрадовался:
— А я, Санечка, подумал было…
Но Санька его перебила. Стала выспрашивать о том, что видела вчера, да не поняла. А кто таков Зефир? А Флора не богиня ли? Да как же так получается: глядишь на холсты, какие на помосте стоят, глядишь вблизи — одна мазня… Чуть отойдёшь — тут тебе и деревья, и кусты, и ручьи текут! Как же получается?
Долго выспрашивала у Степана Акимыча. Выспрашивала дотошно, с пристрастием. Но и слушала прилежно. А на лбу от внимания вспухла тонкая морщинка.
Ну, а Степана Акимыча только разговори, он до утра не остановится: без конца будет говорить о своём любимом театре. Объяснив всё подробно и обстоятельно, он сказал:
— А нынче, сударушка, раз того пожелала, будешь смотреть Мольерову комедию «Скапеновы обманы». В главной роли увидишь нашего несравненного комика Силу Николаевича Сандунова. Вот талант так талант! Лучше, чем ему, никому не давалось так представить сего отъявленного плута Скапена. Весел, жив, игрив, рассыпается мелким бесом… Хохотать будешь до упаду! Как он старого скрягу Жеронта, упрятав в мешок, угощает палочными ударами! А голос-то, голос как меняет, уму непостижимо! То за себя, за Скапена говорит, то за разбойников, коих поблизости и духом не пахнет… Погоди, сударушка, я тебе сейчас в наилучшем виде всю сцену представлю.
И Степан Акимыч, схватив в руки веник, давай лупить кресло, на котором только что сидел: якобы это был мешок, а в том мешке, спрятанный Скапеном, отсиживался злополучный скряга Жеронт.
За Скапена говорил одним голосом, не забывал стенать и за Жеронта.
Санька и правда хохотала до упаду…
Показав же из Мольера, Степан Акимыч стал и далее рассказывать про Силу Сандунова:
— Иной актёрке — о господи боже мой! — суфлировать не поспеваешь… Что за буря! Рвёт и мечет, так и бросает в лихорадку. А сойдёт со сцены — дура дурой. Сила же Николаевич, этот не таков… Актёр умный, находчивый, образованный. Каждой роли свой характер даёт. С ним поговорить — истинное наслаждение для собственного разума! Но ведь находит и на умного человека изрядная дурость. Вот хоть бы такой случай… Задумал он себя и в опере показать. А ведь насчёт гласа и слуха бог обидел. Ни того, ни другого. Однако раз задумал — вынь да положь! Выбрал он для собственного бенефиса роль тюремщика из оперы «Рауль де Креки». Имеется такая старинная опера… И опера-то хорошая, и Сандунов — любимец публики, а поди ты, какой конфуз получился. Народу собралось тьма. Едва Сандунов вышел — залп аплодисментов. Запел…
Тут Степан Акимыч затянул тоненьким фальцетом:
Лишь взойдёт заря багряна,
В гости к бочкам я хожу…
Весь театр лёг от хохота — ни складу ни ладу! И слова перепутал, и ноты не те, и с оркестром полный разлад. А Сила Николаевич? Да нимало не смутившись, махнул оркестру, чтобы не играл, спел арию без музыки до конца, а потом, подойдя к рампе, как бы по секрету изволил сказать публике некий экспромт:
Пусть себе театр смеётся,
Что успел певца поддеть.
Сандунов сам признаётся,
Что плохой он мастер петь.
Что тут было, сударушка! Человеческими словами не передать… Многажды заставляли Силу Николаевича повторять сей экспромт.
И на этот раз Санька хохотала до упаду. Что и говорить, по душе ей пришёлся весёлый и смелый Сандунов. Это заглазно. А когда увидела его на сцене, все ладони отшибла, надорвала голос, до того кричала вместе с публикой: «Фора! Фора!»
И повадилась она бегать на спектакли каждый вечер. Да что там каждый вечер… Отработает своё, полы подмоет, где надо приберётся да поскорее за ту боковую кулису, куда первый раз Степан Акимыч её поставил. Если бывала свободна днём, и на репетициях сидела. До того ей было всё интересно и завлекательно, что ни единого спектакля не пропустила.
И уже было ей не смешно, в кулак она не фыркала, не удивлялась, что люди взрослые и даже старые ведут себя не по-людски. Стала понимать, когда толстяк актёр, бухнувшись на колени, просит, молит, руки вздевает вверх, а встать ему трудно, так оно и полагается, так оно и надобно роль играть, потому что в пьесе — в трагедии али в комедии — должен быть вот эдакий толстяк, хотя, по правде, таких не бывает и быть не может. И в жизни так не разговаривают, так не смеются, как на сцене, а смотреть на всё завлекательно, сил нет…
Вскоре Санька так освоилась, что знала и на сцене, и в самом театре каждый уголок и каждый закоулок. Знала в лицо и каждого актёра и актрису не только из русской труппы, но наперечёт всех французов. Кое с кем и здоровалась. И многие, приметив бойкую внучку суфлёра Акимыча, тоже с ней здоровались, называли по имени.
А с плотниками, которые работали на сцене — меняли декорации, поднимали и спускали занавес, зажигали свет на рампе и в других местах, — с теми была и вовсе запросто, на равной ноге. Нередко сама им помогала: устраивала гром, дождь, ветер, для этого пересыпая в ящиках камни или песок. А то и покрикивала на них: «Вы что, оглохли?! Не слышите? Дедушка два раза из своей будки верёвку дёргал, сигнал на занавес подавал… Капитон, Иван, занавес спускайте, да живее!»
И не удивлялась теперь Санька, когда по нарисованному небу ползли нарисованные облака или сверху спускались боги, богини, а то и раззолочённый трон для какого-нибудь царя. Знала и про люк в полу сцены. И когда надо устроить актёру провал под землю, стоит лишь открыть крышку этого люка, как всё и получится в наилучшем виде. И хоть удивление первых дней у неё сменилось знанием всех хитростей и уловок сцены, пристрастие к театру от этого ничуть не уменьшалось.