Театр на Арбатской площади — страница 22 из 39

Глава девятаяО том, как Санька удивляется сверх всякой меры

Дня через два с толпой почитателей прикатила в Москву и Екатерина Семёнова. А с нею теперешний её наставник и учитель писатель Гнедич Николай Иванович.

Не утерпел, приехал следом и князь Александр Александрович Шаховской. Ему, знатоку театрального искусства, как не взглянуть на игру своей бывшей ученицы Катеньки Семёновой. Ждали и князя Тюфякина, грозного директора императорских театров обеих столиц.

И снова пошли суды-пересуды о соперницах-актрисах.

Санька моет пол в актёрской уборной, а сама слушает разговор двух актрис. Слушает прилежно, со вниманием.

— А знаете, душенька, какой реприманд устроила Жорж гордячке Семёновой? — говорит одна другой.

— Ах нет, прошу вас, расскажите!

— Представьте себе, Жорж пожелала быть на бенефисе Семёновой, послала ей тридцать рублей, подделала, чтобы ложа третьего яруса осталась за нею.

— Помилуй бог! Ведь ложа-то небось того не стоит?!

— А вы, душенька, слушайте дальше. На следующий день мадемуазель Жорж получает записку от нашей Семёновой, и та желает побывать на бенефисе Жорж. Однако предлагает за ту же самую ложу третьего яруса двести рублей.

— Ах, ах, ах, такие деньги! Поверить трудно…

И Саньке поверить трудно, что у людей бывают такие деньги. Страсть до чего любопытно: дальше-то что было? Бросила мыть пол, сидит на корточках, слушает в два уха.

— На сём, душенька моя, их колкие любезности не кончились… Мадемуазель Жорж отсылает Семёновой обратно её двести рублей, ещё прибавляет своих двести пятьдесят. Эти, мол, раздайте бедным. Каково?

Обе хохочут:

— Проучила! Прелестно проучила…

Санька представила себе разгневанное лицо Жорж, усмехнулась: видно, до самого нутра проняла её Семёнова, коли таких деньжищ не пожалела! Толкуют, что Жорж прижимиста, деньги копит.

— Слыхали, Семёнова за роль Аменаиды получила бриллиантовую диадему? Какая-то именитая особа подарила… Красоты сия диадема неописуемой!

— А говорят, у Жорж имеется бриллиантов на сто пятьдесят тысяч… И тоже всё подарки именитейших особ…

Санька же об этом думает по-своему: разве дело в том, что много денег и бриллиантов? Надобно, чтобы в груди горел святой огонь искусства.

Вот главное, толкует дедушка Акимыч.

А в ином месте — иные разговоры.

— Кто, сударь, после Жорж пойдёт смотреть Семёнову?

— Дарования у Семёновой поболее, нежели у Жорж.

— Но мастерство Жорж, её величественность, голос… Искусство в каждом слове…

— У Семёновой есть голос чувства!

— Что там голос чувства! Жорж образовывалась в школе великих актёров Франции.

— Учителями Семёновой были знаменитые Дмитревский, Шаховской, а ныне — образованнейший Гнедич… Семёнова покоряет своей игрой, тогда как игра Жорж оставляет вас холодными, хотя изумлёнными безмерно.

— Продолжим, сударь, наш спор, когда посмотрим игру той и другой. Сравним таланты двух актрис.

— Только будьте справедливы к актрисе русской. А то у нас артист иностранный, хотя и с посредственным талантом…

— Это Жорж — талант посредственный? Ну, сударь, остаётся лишь пожать плечами.

— Я не о Жорж, не о Семёновой… Я говорю об отношении к талантам русским, коих у нас имеется изрядно в Москве, Петербурге и прочих городах российских.

«Талант? Что такое талант?» — думает Санька. Счастье? Удача? Или учение и работа? Или совсем-совсем иное? А может, ум и доброта? А может, когда нет таланта, ничего не поможет — не ум, ни доброта, ни учение, ни работа… Но счастье, удача — ведь они тоже помогают? Почему дедушка Акимыч всю жизнь просидел в суфлёрской будке? Чего ему недоставало — счастья да удачи или таланта? Бывает же такая муть в голове… Всё прежде понятное теперь словно бы туманом заволокло…

Съезд публики на «Федру» был преогромный. Казалось, зрительный зал Арбатского театра не вместит желающих. Последнее время французские спектакли пустовали. Угроза вторжения Бонапарта, о которой поговаривали всё больше и больше, несколько притушила французолюбие московских театралов. Но на сей раз от публики отбою не было.

Санька стояла на своём всегдашнем месте за левой кулисой. Неотрывно смотрела в глазок на занавесе. Дивилась многолюдству.

В парадно освещённых ложах, словно напоказ, сидели самые знаменитые московские красавицы. На их обнажённых плечах и локонах сияли фамильные драгоценности. Вся знатная молодёжь Москвы заполнила партер — расшитые золотом мундиры военных вперемешку с чёрными фраками штатских. Сюда, на сцену, доносился тот особый гул зрительного зала, который обычно предшествует началу спектакля: говор публики, звуки настраиваемых инструментов, шуршание вееров, женский смех, побрякивание сабель, звон шпор, приветственные возгласы…

Степан Акимыч подошёл к Сане. Стоял рядом, махонький, седенький, однако принарядился — вокруг шеи обмотал трёхаршинный белый галстук, как того требовала мода. Нынче он мог смотреть спектакль наравне со всеми: в суфлёрской будке сидел суфлёр-француз.

Глянул в зрительный зал, шёпотом сказал Саньке:

— Вот она, Семёнова…

Санька встрепенулась:

— Где? Где?

— Не туда глядишь, левее…

Не только глазами — всем своим существом прильнула Саня к дыре в занавесе. Пошарила глазами по ярусам лож. И увидела. Увидев, изумилась: да неужто эта гордая красавица — дочь простой крепостной девушки?

Семёнова сидела в одной из лож третьего яруса (Третьего? Стало быть, не зряшные были те разговоры?). Была она в белом платье, опоясанном под грудь лентой с узлом, шею её обвивала двойная нитка крупных жемчугов. Она не смотрела на сцену. С кем-то разговаривала, повернув чуть вбок свою красивую голову. Однако обнажённая рука в тугой по локоть белой перчатке нервно, не в такт музыке постукивала закрытым веером по алому бархатному барьеру ложи.

И Санька скорее нутром, чем разумом, поняла, с каким ревнивым нетерпением ждёт она начала спектакля. Сильнее, чем когда-либо, Сане захотелось, чтобы в этом негласном, но очевидном соперничестве обязательно победила своя, русская, Екатерина Семёнова…

«Ох, до чего же распрекрасна! — любовалась Семёновой Санька. — Ангел! Истинная муза Аполлонова! Да скажи она мне: „Александра, сей же минутой кинься вниз головой с самой высокой колокольни, тогда я обязательно буду лучше Жорж!“ — и кинулась бы, и кинулась бы, не поглядела бы, что разобьюсь насмерть… Хоть с колокольни Ивана Великого, хоть ещё откуда, лишь бы приказала…»

А потом, налюбовавшись вдоволь, Саня скользнула взглядом вниз по ярусам лож, по всем этим разнаряженным в шелка и бриллианты барыням, и далее небрежно прошлась вдоль кресел до самого первого ряда и вдруг невольно вскрикнула.

— Неужто?

Нет, показалось ей…

Да нет, и вовсе не показалось — они, они! Таких разве с кем спутаешь?

Один плешивый, толстый, с длинным носом. У него ещё голосок писклявый не по дородству.

Другой же тот, кто обронил на землю свой кошелёк. Она с Алексашкой чуть не подралась тогда. Уж это точнёхонько они, те самые, которые сидели на Тверском бульваре.

— Ты что, сударушка? — спросил Степан Акимыч, услыхав удивлённый Санькин возглас.

— Поглядите, дедушка… — Саня отстранилась от отверстия в занавесе. — Да нет же, не туда смотрите! Они в первом ряду. Рядом, их двое…

Степан Акимыч поглядел, куда ему указывала Санька. Тоже удивился. Не очень, а слегка. Не так, как Санька, а по-иному.

— Ба-а, и Пётр Алексеевич явился! А толковали, что шибко болеет. Глаз не казал в театр чуть ли не с осени… Не выдержал, взяло за сердце, прибыл. И Александр Александрыч прискакал из Петербурга… Ну-ну…

— Так вы их знаете, дедушка?

— Как не знать! Знаменитейшие люди… Тот, справа, — князь Шаховской, наш славный драматург. К тому же вершитель и распознаватель многих дарований. Он и Катеньку Семёнову выпестовал, первый проник в её талант. А рядом — Плавильщиков. Первый наш московский трагик. Болеет он, Санечка, а то бы увидала, каков на сцене.

— Ах, дедушка, неужто…

— Да ты чего так всполошилась?

Могла ли Санька объяснить Степану Акимычу, почему её в такое смятение повергла встреча с этими людьми? «Ишь воструха…» — сказал один, когда она догнала их, чтобы вернуть кошелёк. А другой усмехнулся и промолвил:

«Субретка, а?»

Тогда она вроде бы обиделась на непонятное слово.

Субретка?

Да отродясь тогда она такого не слыхала. Подумала: обругали, может, её эдаким непонятным словом?

Теперь-то она знает, понимает, что сие слово означает. А вдруг и вправду будет она когда-нибудь играть в комедиях субреток?

О господи, мысли-то какие вздорные! Не зря же Фёдор на неё разгневался за те слова — «хочу актёркой стать»… Тогда и в мыслях она такого не держала. Нет, нет, и думать о таком непозволительно. Выкинь, Санька, из головы! Выкинь напрочь…

Оркестр закончил увертюру. Огромная круглая люстра с сотнями горящих свечей, звеня хрустальными подвесками, стала подниматься вверх, чтобы скрыться в круглом отверстии, сделанном на потолке. Зрительный зал погрузился в сумрак, и тогда занавес, слегка поскрипывая, медленно-медленно пополз вверх, открывая древний город Трезены, далёкую синь моря и сбоку колонны храма.

На сцене сын Тезея, Ипполит. Он говорит своему престарелому наставнику Терамену:

— Так, оставляю я, друг верный и почтенный,

Жилище мирное, любезные Трезены.

Нет, теперь Санька не вникает следом за актёрами в стихи великого Расина. И в антрактах не любуется Семёновой. И не смотрит на игру Жорж. Неотрывно следит она глазами лишь за двумя, которые сидят в первом ряду кресел, за Шаховским и за Плавильщиковым. К ним в антрактах то и дело кто-то подходит. Почтительно кланяются и одному и другому. Разговаривают с ними.

А вот один из них ушёл… И другой тоже скрылся. Неужели совсем? И не досмотрят «Федры» до конца?

В голове у Саньки теперь лишь одно: как бы им, и тому и другому, половчее попасться на глаза. Чтобы они её узнали, чтобы заговорили, чтобы спросили: «Так ты здесь теперь, воструха? В театре?» А Санька бы им: «А как же, как же, с самой осени, с того самого дня, как встретились мы на Тверском бульваре… Не позабыли вы меня?» А один из них, тот плешивый князь, который распознает таланты и выпестовал Семёнову, он ей скажет: «Да как же нам забыть тебя, Александра, такую воструху? А не хочешь ли ты стать актёркой да играть субреток в комедиях и водевилях?» — «Хочу, хочу, — о