Но в ту минуту о судьбе своей она не думала. От горести ли, что расстаётся с Фёдором, от смутного ли страха, что французы и впрямь возьмут Смоленск, а там кто знает? В ту минуту запальчиво крикнула:
— Вот ведь какой ты! Всякую бабу, развеся уши, слушаешь! А нашего главнокомандующего, их сиятельство Ростопчина, слушать не желаешь? Забыл, какие слова молвил: жизнью своей отвечаю…
— Эх, Саня… — Фёдор махнул рукой. — Не знаю, какой ему прок от того, только правды в его афишках ни на грош… Уж это точно!
А потом…
Да, а потом подошёл к Сане и первый раз за всё их знакомство обнял и поцеловал в губы. Крепко-крепко.
— Голубушка моя, — сказал, — я вернусь… Ты жди меня. Вернусь, обязательно вернусь.
Санька ничего не ответила. Вырвалась и убежала. И об этом потом много и с печалью думала: как же она так, ничего ему не ответила, локтями оттолкнулась и бежать? И ведь не знал он (откуда ему было знать?), как, прибежав на сцену, тёмную, безлюдную, прижалась лбом к холсту, который расписан был цветущим садом, как безутешно плакала, плакала навзрыд и утешалась лишь тем, что никто не видит её слёз и не слышит её плача…
А через несколько дней Москва узнала, что Смоленск оставлен русскими войсками и туда вошёл неприятель. Было это в самом начале августа.
И ещё Москва узнала, что весь Смоленск пылал, весь был охвачен огнём. В горящий город вошли французы, а зажгли свой город сами жители Смоленска, чтобы ни одного зёрнышка не досталось врагу…
Наполеон Бонапарт писал в Париж императрице:
«Мой друг! Я в Смоленске с сегодняшнего утра. Я взял этот город у русских, перебив у них три тысячи человек и причинив урон ранеными в три раза больше. Моё здоровье хорошо, жара стоит чрезвычайная.
Единственными свидетелями нашего вступления в опустошённый Смоленск являются дымящиеся развалины домов и лежащие вперемешку трупы своих и врагов… Ни разу с самого начала военных действий мы ещё не видели таких картин, мы были глубоко потрясены… Пожар истребил половину зданий: базар, магазины, большую часть домов… Что касается военной добычи, то она сводится к нескольким плохим военным пушкам».
В тот день, отдав приказ потушить немедленно пожары, убрать с улиц убитых и подсчитать трофеи, Наполеон проследовал в приготовленные ему апартаменты. И там до самой темноты стоял у окна, смотрел на горящий город. О чём он думал в ту ночь, глядя на багровое небо и на багровые тучи, которые стремительно неслись по этому небу? О Москве ли, которая была впереди и которой, ему казалось, так просто и так легко теперь овладеть? Или о Париже, куда он возвратится, теперь уже скоро, овеянный славой триумфатор? Или, может быть, просто любовался пламенем пожара, которое со всех сторон охватило город и яростно бушевало среди улиц и домов?
Одно можно сказать: о тех страшных московских пожарах, которые ждут его через месяц, он тогда и не помышлял и не мог помыслить…
Глава третьяО последнем спектакле в Арбатском театре
Москва стала особенно заметно пустеть после сдачи французам Смоленска.
Опустели дворцы московской знати. В них остались лишь дворники да старые верные слуги. Им наказано было, не жалея жизни, сторожить барское добро, которое не могли увезти с собой хозяева. Сами-то укатили в свои тамбовские, орловские, симбирские поместья. Кто куда.
Ещё раньше стали покидать город люди купеческого сословия. Оставляя в опустевшем городе дома и лавки, купцы со своими товарами двинулись с половины июля.
Ростопчин докладывал в письмах царю Александру:
«Я рад, что барыни и купеческие жёны едут из Москвы для собственного спокойствия…»
А через некоторое время, уже в другом письме, московский главнокомандующий снова пишет царю:
«В городе до такой степени спокойно, что дóлжно удивляться. Причиной бесстрашия суть ненависть к Наполеону и надежда в скором времени увидеть его уничтоженным».
И далее ещё в одном из своих писем Ростопчин рассказывает царю:
«Вчера пришёл ко мне молодой дворовый слуга и объявил, что он так страстно желает драться с французами, что потерял сон и болен от этого. Я принял его в солдаты, выдав рекрутскую квитанцию его помещице, дал ему денег и с первым курьером отправляю к военному министру, чтобы употребить его в дело».
О том, сколько экипажей ежедневно покидало Москву, известно по ведомостям, которые доставлялись Ростопчину: более 1300 бричек и карет, не считая простых троечных кибиток, выезжало через заставы Рогожскую, Серпуховскую, Семёновскую.
Цены за наём извозчичьих экипажей росли с каждым днём. Даже за простых крестьянских лошадей платили втридорога. А последние четыре дня перед сдачей Москвы неприятелю за дорогу в 240 вёрст ямщики брали до 800 рублей вместо 30–40, как это бывало прежде.
Но в то время как по Владимирской, Рязанской, Тульской дорогам, тесня друг друга, уходили обозы разнообразных экипажей — кареты, дормезы, таратайки, коляски, брички, кибитки, — по старой Смоленской дороге через Дорогомиловскую заставу в Москву вливались потоки телег, фур, повозок с сотнями и тысячами раненых из-под Бородина, Можайска, Вереи.
И всё-таки, несмотря на очевидное, Ростопчин продолжал утверждать, а слова его мгновенно подхватывались и из уст в уста передавались по всей Москве, что, пока он главнокомандующий, ключи от Москвы Наполеону он не отдаст.
Иные ему возражали:
— Но вас могут заставить. Ведь Мадрид, Вена, Берлин сдали свои ключи Бонапарту…
— Меня заставить? — с возмущением восклицал главнокомандующий и тут же пускал в ход один из своих каламбуров, до которых был великим охотником: — Москва никому не будет подражать, Москва останется неподражаемой!..
6 августа был сдан Смоленск.
8 августа главнокомандующим всеми армиями был назначен прославленный полководец Михаил Илларионович Кутузов.
26 августа произошло кровопролитнейшее сражение под Бородином. Затем русская армия без боя оставила Можайск. Путь на Москву был открыт.
Но до последних дней москвичи, да и не только москвичи, а вся русская армия была в твёрдом убеждении, что окончательная и самая решительная битва будет дана именно под Москвой и именно под Москвой враг будет полностью разгромлен.
В одной из последних своих афишек Ростопчин, обращаясь к населению Москвы, писал:
«Светлейший князь (так Ростопчин величал Кутузова), чтобы скорее соединиться с войсками, которые идут к нему, перешёл Можайск и стал на крепком месте, где неприятель не вдруг на него пойдёт. К нему отправлено отсюда сорок восемь пушек со снарядами, и светлейший говорит, что Москву до последней капли крови защищать будет и готов хоть в улицах драться. Вы, братцы, не смотрите на то, что присутственные места закрыли, дела прибрать надобно, а мы своим судом с злодеем разберёмся! Когда до чего дойдёт, мне надобно молодцов, и городских и деревенских. Я клик кличу дня за два, а теперь не надо, я и молчу. Хорошо с топором, недурно с рогатиной, а всего лучше вилы-тройчатки: француз не тяжелее снопа ржаного».
А в Арбатском театре каждый вечер по-прежнему шли спектакли, хотя публики на эти спектакли приходило всё меньше и меньше. Оперы с трагедиями уже не ставились, о чём в своих донесениях в Петербург уведомлял Майков.
«При настоящих обстоятельствах, — писал он главному директору императорских театров Нарышкину, — всё дворянство и лучшее купечество выезжают из Москвы в разные города. Посему певчие, составляющие хор в театре и принадлежавшие разным господам, отправляются по воле их из Москвы в другие места, отчего все оперы, трагедии и другие пьесы, где они употреблялись, не могут идти…»
19 августа Майков отправил в Петербург Нарышкину тревожное письмо:
«…Казённые места, как-то: Ломбард, Мастерские и Оружейная палата, Казначейство и проч., укладываются и отправляются из Москвы. Вследствие этого, долгом поставлю просить Ваше Высокопревосходительство, не благоугодно ли будет предписать, чтобы, в случае ежели сверх всех ожиданий не воспримут обстоятельства лучшего оборота и ежели будет неизбежная необходимость, отправился я вместе с конторой, школой, театральным гардеробом, казной и другим имуществом, которое поважнее, равно с артистами в С.-Петербург или в другой город, какой угодно назначить Вашему Высокопревосходительству, употребляя нужные на путь деньги из сумм, в театре состоящих».
Нарышкин с ответом не торопился.
Между тем французы подходили всё ближе и ближе. 30 августа они находились уже в трёх днях пути от Москвы. В этот день в Арбатском театре был назначен очередной спектакль. Давалась драма Сергея Глинки «Наталья — боярская дочь».
Утром Степан Акимыч с Саней, как обычно по воскресным дням, были в церкви Трёх святителей.
После отъезда Фёдора уже прошло более месяца. Санька, и желая того и не желая, думала о нём беспрестанно. Вот и сегодня, находясь в церкви, молилась, клала поклоны, крестилась, а в голове был только Фёдор. Где он теперь? Хорошо ли доехал с хозяйским добром? Довёз ли хозяйку с дочками в тот город, куда был послан? Помнит ли о ней, о Саньке? А главное: скоро ли вернётся, как обещался при разлуке?
Тоска снедала её. Неужто так можно — чтобы один-единственный человек заслонил собой весь белый свет? И всё, что делается вокруг, всё кажется не таким, как при нём, когда он был рядом. Словно бы и солнце не так светит. И птицы не так поют. И небеса утратили свою синеву. И звёзд стало поменьше на тёмном августовском небосводе.
«О господи, прости меня, грешную, что так полюбила я своего ненаглядного!..»
И всё же, тоскуя и думая о Фёдоре, ни разу Саня не пожалела, что не поддалась его уговорам, что не уехала с ним из Москвы, не покинула дедушку Акимыча… А когда на амвон вышел священник в лиловой бархатной скуфейке и стал произносить молитву о спасении России от вражеского нашествия, Саня, покосившись на Степана Акимыча, заметила, как по щеке его ползёт медленная скупая слезинка.