Театр на Арбатской площади — страница 3 из 39

господа взад-вперёд и разговоры разговаривают. Поговорят, поклон друг другу отвесят, ручкой помашут и пошли шагать дальше.

Батюшки светы родимые, да отколь же сюда столько господ набралось? Неужто со всей Москвы сбежались к этим вот берёзкам?

В те времена — а происходило всё в 1811 году — Тверской бульвар был совсем не похож на тот, который мы знаем теперь. Не липы, как теперь, а рядами росли вдоль бульвара берёзы. Липы были посажены много позднее, уже после нашествия Наполеона, после того, как французы, побывав в Москве, срубили и сожгли все берёзы.

А тогда Тверской бульвар напоминал просторную и длинную берёзовую аллею, ровно укатанную и посыпанную песком. И был этот бульвар самым модным и любимым местом прогулок москвичей. Со всех концов съезжалось сюда не только дворянство, но и все иные сословия горожан. Наряду со столичным щёголем с лорнетом у глаз можно было увидеть здесь и богатого откупщика в кафтане. Бренча саблями, расхаживали военные, золотые нити трепетали на их эполетах в такт молодцеватым шагам. И тут же шествовала купчиха в атласном салопе розового цвета. Еле касаясь туфельками земли, кутаясь в прозрачные шарфы, прогуливались молодые красавицы. Следом за ними важные лакеи несли ридикюли и шали с цветастой каймой.

Приезжали сюда, на Тверской бульвар, чтобы часок-другой пофланировать, свидеться со знакомыми, услышать новости, посудачить, а заодно посетить кофейное заведение, которое держал здесь француз-кухмистер. Кофейня эта находилась в деревянной галерейке и славилась прохладительными напитками, а также можно было в ней отведать мороженого, конфет французских и выпить чашечку отменного на вкус чаю.

И стояла Санька как заворожённая, крутила головой туда-сюда, боялась что-нибудь недоглядеть… Ну и ну! Таких красивых и нарядных барынь она ещё никогда не видывала. Одни шляпки чего стоят — загляденье! С букетами, с перьями, с бантами… Иные же до того высоки да замысловаты — как только их голова держит?

А по обеим сторонам бульвара счёта нет экипажам. Тут и кареты богачей — кони кровные, одномастные, как на подбор! И большие жёлтые коляски, и маленькие, лёгкие, на двух колёсах. А на одной карете на козлах рядом с кучером арапчонка посадили. Чёрного-пречёрного, а нарядного — в красном кафтане с золотыми пуговками.

А кучера-то, кучера! Дородные, бородатые, кафтаны на них голубые, зелёные, малиновые. Толкутся возле карет, переговариваются, ждут, когда барам наскучит ходить взад-вперёд между берёзками.

Но вот услышала Санька:

— Подать карету их сиятельства Измайловой!

Увидела рослого лакея в ливрее с золотыми галунами. Увидела и генеральшу. Каков же сам генерал, коли у генеральши до того взгляд грозный, что и не подступись…

Насмотревшись на всё досыта, Санька почувствовала, что устала и голодна. Голодна так, что чугун каши умяла бы в один миг. И ноги гудят в новых, ещё не разношенных полусапожках. Надо присесть, отдохнуть, прежде чем повернуть обратно домой.

Утреннее буйство в ней совсем улеглось. С каким-то даже добродушием вспоминала она, как мачеха, не веря глазам, спросила Любку с Марфуткой: «Никак, ушла?» А дурёхи сестрицы ей с испугом: «Ушла, маменька, ушла…» Небось рады будут, когда назад вернётся.

Ладно, думала Санька, приду, повинюсь батюшке. Вспомнила, как просил её Лука: «Прости меня, Санюшка…»

А она-то ему — вот бешеная! — «Бог простит». Сама ведь не простила.

А разве не родным отцом, не родной матушкой были ей все эти годы Лука с покойной Матрёной?.. А коли матушка иной раз её крапивой стегала, так, видно, было за что. Испокон веку такое ведётся! И Парашку мать стегала в малолетстве. И Аришку косоглазую. И Гриньку тоже. Того отец не только крапивой, а берёзовым прутом да вожжами сёк, вот как! Если с парнем сладу нет, почему не постегать?

И полушалок матушка ей купила. Правда, не тот в розанах, зато атласный, пунцовый. Накинула ей на голову и прошептала, любуясь: «Ишь как на тебе ладно, доченька…» И слезу пустила. Эх, благодарности в тебе нет, Санька, вот что я тебе скажу! Найдя укромное местечко позади скамьи, Санька присела на траву, продолжая, однако, разглядывать всех, кто проходил мимо. Ну и рассказов у неё наберётся! Полон короб… Послушают любезные сестрицы, чего она им сегодня наговорит.

Недалеко от той скамьи, за которой устроилась Санька, остановилась красивая барыня, а рядом с нею два барина. Говорили все трое между собою, надо думать, по-чужеземному, слова у них были непонятные. А платье на барыне было уж до того хорошо, что глаз не отвести: голубого переливчатого шёлка да с синими бархатными бантами. И шляпка под стать — белая, тоже с синими бантами. Что хорошо, то хорошо, ничего не скажешь!

Но могла ли представить себе Саня, что тёмно-голубой наряд, который был в этот день на французской актрисе Луизе Мюзиль и так обольстил Саню, будет подарен именно ей, Саньке? Правда, уж не новый, поношенный, но всё равно, щеголяя в этом наряде, она будет сокрушаться лишь об одном — что не может похвалиться им перед Марфушей и Любашей, покрасоваться перед соседской Парашей. Да и мачеха пусть зеленеет от зависти, не жаль…

И так получилось, что оба барина, простившись с француженкой, подошли к той скамейке, за которой в тени, на зелёной траве, сидела наша Санька.

А были эти два человека — один знаменитый в те времена драматург и театральный деятель князь Шаховской, а второй не менее знаменитый московский актёр Пётр Алексеевич Плавильщиков.

Глава четвёртаяО том, как Санька увидела на земле кошелёк

Они были очень разными, эти два человека, присевшие на скамью.

Один — старинного княжеского рода Александр Александрович Шаховской.

Второй из купцов — Плавильщиков Пётр Алексеевич.

Шаховской — истый петербуржец, слегка презиравший Москву и все московские театральные порядки, о которых знал хорошо, хотя лишь временами — вот как теперь — наезжая в Москву.

Плавильщиков — москвич, верный своему городу, почитавший Москву превыше всех городов на Руси. Самое короткое время он провёл на сцене петербургского театра, чтобы, вернувшись в Москву, уже более никуда не выезжать.

Шаховскому в ту пору, о которой ведётся рассказ, было лет тридцать пять или около того, Плавильщикову уже перевалило за пятьдесят.

Один, несмотря на свой солидный возраст, был красив, хотя и дороден. Из-под крутого излома бровей смотрели строгие глаза, грива волнистых волос спадала на плечи.

У Шаховского же большой лоб переходил в изрядную плешь, обрамлённую возле ушей и на затылке жидкими кудельками. Обладал он огромным носом, над которым и сам слегка подтрунивал. Глаза узкие, монгольского разреза, умные, с лукавством. Такой человек может отпустить столь ядовитую шутку, от которой не сразу очухаешься! Был он высок, толст, неуклюж, однако очень подвижен.

Плавильщиков всегда говорил плавно и спокойно. Его голос, по-актёрски правильно поставленный, переливался и рокотал на низких нотах, переходя от громкой речи до хорошо слышного полушёпота.

А у Шаховского, казалось, во рту был спрятан пищик, вроде тех, которые бывают у балаганных клоунов или петрушек: несообразно с толщиной говорил он тонким и писклявым голосом.

Плавильщиков был важен и нетороплив, Шаховской весь в суете и движении.

И несмотря на такое явное различие, двух этих людей роднила одна великая, неуёмная, всепоглощающая страсть — любовь к театру. И тот и другой — оба они всю свою жизнь и всё своё время отдавали театру. Оба были драматургами. Оба не видели другого призвания, кроме работы в театре.

Шаховской был не только драматургом, но и режиссёром многих пьес, идущих на петербургской сцене, — умный и опытный педагог, он вырастил целую плеяду выдающихся русских актёров. Будучи ревностным поборником процветания в России своего отечественного театра, он взамен любимого в те годы театра французского ведал и направлял репертуар всех русских театров того времени.

То же самое можно было сказать и о Плавильщикове. Но кроме того, Плавильщиков был знаменитым актёром. Актёрский диапазон его был столь велик, что он заставлял зрителей рыдать, когда играл короля Лира в драме Шекспира, и покатываться от хохота, когда выступал в роли Скотинина в «Недоросле» Фонвизина.

Оба — и Плавильщиков и Шаховской — были широко и многосторонне образованными людьми.

Теперь эти два человека, сидя на скамейке, вели между собой неторопливую беседу. А за их спинами, на траве, сидела Санька. Сидела смирно, чуть ли не затаив дыхание, и боялась лишь одного — чтобы эти важные господа не оглянулись, а оглянувшись, не прогнали бы её прочь. Сперва она хотела было разуться — пусть отдохнут усталые ноги, прежде чем пускаться ей в обратный путь, — да постеснялась: уж больно нарядные господа разгуливали взад и вперёд мимо берёзок.

Между тем плешивый толстяк с длинным носом, кивнув на барыню в синем наряде, пропищал своим тонким голосом:

— Да, сударь мой, хороша была сия актриса лет эдак с десяток тому назад… Прелестна!

Он поцеловал кончики своих собственных в щепотку собранных пальцев, чем очень позабавил Саньку. Она невольно стала прислушиваться к их разговору.

— Особо в водевилях, — прибавил тот, который был постарше.

— А в Мольере, в «Скапиновых обманах», плоха ли?

— Помню, помню! И бойка, и вертлява, и слова как жемчуг низала! Аплодисментов порядком нахватывала — публика сложа руки не сидела.

— Э-э, что там говорить, годы не красят! Теперь небось перешла на роли благородных матерей?

— Всё больше по барским гостиным французские романсы распевает. У наших барышень и барынь мода на такие, сами знаете, ваше сиятельство…

— Что и говорить…

Оба умолкли. Один сверлил своими узкими насмешливыми глазами гулявшую по бульвару публику, второй задумчиво ковырял палкой песок возле скамьи.

А Санька в душе вроде бы и возмутилась. Не то чтобы она полностью поняла, о чём они говорили, но уловила: ту красивую в синем шёлковом наряде они не хвалят, не восхищаются ею, а, напротив, за что-то порицают. А сами-то, сами? Один старый, другой… другой плешивый, а ещё берутся такую раскрасавицу ругать…