Театр на Арбатской площади — страница 37 из 39

А ветер стал ещё сильнее, чем накануне. Так и рвал, так и метал. Почти к самой земле пригибал придорожные кусты. Иной раз приходилось идти вроде как напролом, плечами и головой пробивая себе дорогу. Но всё равно шла и шла вперёд, думая лишь о том, чтобы поскорее добраться.

А о пожаре Москвы она так ничего и не знала. Клубы дыма, которые поднимались над горевшей Москвой и плотной завесой стояли над городом, казались ей густыми тучами.

И лишь к вечеру, когда стемнело и когда Москва была уже недалеко, она с ужасом поняла, что над Москвой сгрудились вовсе не тучи, что это дым от большого пожара, охватившего весь город. И дым этот, теперь окрашенный пламенем, был багров и страшен.

И Саня побежала. Она бежала и громко плакала. Она бежала прямо на зарево, уже не боясь сбиться с дороги. Теперь свет от пожара был столь ярок, что освещал не только горевшую Москву, но и небо над её головой, но и каждый камешек на дороге.

Это было в ночь на 4 сентября.

Утром 4 сентября Наполеон Бонапарт проснулся в Кремле при двойном свете — дня и пламени. Но свет наступившего дня не мог соперничать со светом пожара, бушующего за окнами дворца.

Ещё вчера, когда он перебирался из дома трактирщика сюда в Кремль, Москву окутывали клубы дыма. Зловещие рапорты преследовали его весь день, мешая насладиться победой и торжеством.

Ему доносили:

— Горит центр города, самые богатые кварталы, где магазины, лавки, склады…

— Сгорел дом, где три тысячи русских раненых…

— Горят великолепные дворцы, горят дома горожан…

Ему докладывали: едва лишь солдаты великой армии приблизятся к какому-либо дому, как внутри раздаётся лёгкий треск, поднимается тонкая струйка дыма. Затем эта струйка становится густой и чёрной, превращается в багровый, огненный столб, и всё здание рушится в вихре пожара…

Вчера он ещё надеялся, что за ночь пожар удастся потушить. Но, пробудившись нынешним утром, он понял, что огонь усилился во много крат. Город превратился в огромный пылающий костёр.

И сейчас, шагая по великолепным апартаментам Кремлёвского дворца, уже не с упоением победителя, но обеспокоенный и раздражённый, Наполеон отдавал приказ за приказом, наверняка зная, что никто его приказы выполнить не в силах. Пламя пожирало город на его глазах, а он был бессилен. Он бормотал, то и дело кидая взгляды на огонь, бушующий за окнами:

— Этот пожар… Он предвещает нам великие бедствия…

Ветер всё время менял направление. Словно разъярённый мститель, перебрасывал пламя из одного квартала Москвы в другой. Отсюда, из дворца, не смея приблизиться к раскалённым стёклам окон, Наполеон видел, как занялась уже и та часть Москвы, которая находилась за рекою.

Нет, он чувствовал себя сейчас не победителем. Скорее побеждённым. Москва встретила его не покорностью и страхом, а ненавистью и пожаром. Город, которым он любовался с Поклонной горы, превращался в груду развалин, в угли, золу, пепел…

И сам он был пленником огня и дыма. Горящие головни, искры, пламя с ураганной силой ветер приносил уже сюда, в Кремль. Казалось, даже небо пылает пожаром. Оно было цвета красной меди…

И вдруг раздались испуганные возгласы:

— В Кремле пожар…

— Горит Кремль…

— Огонь в башне над арсеналом…

Неужто всё было обречено разрушению? Даже эта священная обитель русских царей?

— Ваше величество! Отсюда нужно уходить, ваше величество! И немедленно… — в один голос убеждали Наполеона все его приближённые. — Против дворца стоят ящики с порохом.

Через узкий подземный ход возле Тайницких ворот Наполеону с ближайшей свитой удалось выбраться из Кремля. Они вышли на набережную. Но и здесь бушевало море огня. Даже вода в реке казалась огненной. Им нельзя было ни отступить, ни остановиться, ни двигаться вперёд…

Всего лишь одна улица, извилистая и узкая, вся охваченная огнём, открывалась перед ними. Это был скорее вход в ад, чем выход из него. Все бросились в этот проход. Они шли по огненной земле, под огненным небом, среди огненных стен. Дышать этим раскалённым воздухом было почти невозможно. Руки у всех были опалены — им приходилось, защищая от огня лицо, отбрасывать прочь горящие головешки…

Так описывает в своих мемуарах бегство Наполеона из Кремля граф де Сегюр, один из приближённых генералов Бонапарта.

Наконец солдаты первого корпуса, занимаясь грабежом и мародёрством, среди пламени пожара узнали своего императора, кинулись к нему на помощь и вывели к одному из кварталов Москвы, который уже обратился в пепел.

Именно здесь, среди развалин, которые ещё недавно были домами Арбата, Саня увидела группу военных, окружавших невысокого человека в сером сюртуке и треугольной шляпе. Военные эти тесно сгрудились возле человека в треугольной шляпе, казалось, готовые защитить его своими телами от любой опасности, которая угрожала или могла угрожать тому на пути.

Саня спряталась за трубу, торчавшую среди развалин прямо из земли. Ещё горячей была эта труба. Ещё не остывшей была и земля после пожара, который бушевал тут весь вчерашний день и всю ночь до самого утра.

Озираясь по сторонам, она с трудом верила себе, своим глазам, что эти развалины, эти трубы, эти груды угля и обгоревшего кирпича, — тот самый Арбат, который всего лишь пять дней тому назад она перебегала, чтобы попасть в Скатертный переулок. И всё же она точно, безошибочно знала: кругом то, что было недавно красивой Арбатской улицей…

Увидя проходивших мимо военных, вряд ли догадывалась она, что среди них в обгоревшей и закопчённой одежде находится сам император — Наполеон Бонапарт, человек, по вине которого сейчас горела Москва. Поняла она лишь одно: эти военные — враги, погубившие Москву.

Быстрым шагом они прошли в сторону Дорогомиловской заставы, чтобы укрыться от московского пожара в загородном Петровском дворце.

Этого-то, разумеется, Саня не знала. Да и дела ей не было до французов, среди которых находился Наполеон. Она и головы не повернула им вслед. В оцепенении стояла и смотрела на выжженную пустыню…

Ещё вчера под вечер она оказалась на окраине Москвы, недалеко от Тверской заставы. Но войти в город не решилась: всё было застлано густым чёрным дымом, всё было объято пламенем. Огонь, выбиваясь из проёма окон, свистя и шипя, разваливал стены и крыши домов. Даже издалека жар опалял лицо. Страшно было смотреть, как метались люди, вытаскивая из горящих домов свои пожитки. То тут, то там был свален в кучи жалкий домашний скарб. И сразу пришло в голову: а батюшка, а мачеха Степанида, а сестрицы Любаша и Марфуша? Они-то где? В Москве или уехали?

А может, сейчас горят и тоже выкидывают из избы вещи? Может, помощь им надобна?

Но когда она оказалась за селом Кудриным, возле Пресненских прудов, удивительная тишина поразила её. Огонь сюда не перекинулся, всё стояло нетронутым — и дома, и сараи, и деревья.

И здесь пахло дымом и гарью, но от прудов тянуло свежим холодком, а жители, толкаясь у ворот и околиц, лишь издали ужасались страшному пожару, который пожирал Москву.

Саня подошла к тесовому забору, который окружал её прежний дом, хотела открыть калитку и не открыла: услыхала голос мачехи Степаниды, приглушённый до шёпота. Однако слышно было каждое слово.

— Сюда, девоньки… Тут зароем! Забросаем землёй, поверх листьями…

— Ой, мамынька, нельзя, тут к забору близко…

Это голос Любаши, старшей сестрицы. И тут же подголоском зашептала Марфуша:

— Под грушу, мамынька. Оно вернее. Говорю, вернее…

Саня отошла от забора. Подумала: «Эти всё о своём. Хоть дотла сгори Москва, для них всё равно. Лишь бы своё сохранить в целости. А батюшка где же? Его голоса почему не слыхать? Или совсем его со света сжили?»

Эту ночь провела она в одном из брошенных сараев.

А теперь она стояла там, где прежде была Арбатская улица со всеми переулками. Ещё более, нежели зрелище самого пожара, её потрясло это выгоревшее, пахнувшее смрадом и дымом пространство. Лишь церковь Николы Явленного, куда они с дедушкой ходили по воскресным дням, стояла опалённая, покрытая сажей, но стояла… Какие-то люди (не свои, не русские, а чужие, враги, французы) суетились, вытаскивая на паперть иконы и дорогую церковную утварь. И радовались серебру и драгоценностям, которыми удалось овладеть…

Еле волоча ноги, Саня побрела в ту сторону, где должна была находиться Арбатская площадь. Она всё ещё надеялась, вопреки всему надеялась, что среди пожарища по-прежнему стоит любимый ею театр. Заколдованный от огня, недоступный огню, стоит красивый, величавый, окружённый белыми колоннами… И когда она увидела лишь пустырь на том месте, где должен был находиться театр, лишь пустырь, покрытый золой и пеплом, она повалилась на землю и заплакала. Мерещилось ей в ту минуту, что, останься она здесь, уберегла бы вместе с дедушкой Акимычем и стены, и колонны, и весь театр от страшного московского пожара.

Захлёбываясь слезами, она шептала:

— Дедушка, дедушка, зачем вы услали меня? Зачем, глупая, я уехала? Дедушка, дедушка…

О гибели Степана Акимыча она ещё ничего не знала. Но с гибелью театра казалось ей, что потеряла она всё, что было в этот последний год смыслом и радостью её жизни…

И вдруг среди пепла, ещё тёплого, почти горячего, что-то сверкнуло. Это была хрустальная подвеска от большой люстры зрительного зала, последнее и единственное, что осталось от прежнего великолепия театра. Каким-то чудом уцелев, она сияла Сане радужно, весело, переливаясь всеми своими хрустальными гранями…

Глава последняя,которая является эпилогом

С тех страшных дней прошло не мало лет.

В один из февральских дней молодой купец из Москвы Фёдор Иванович Титов проездом из Архангельска, где он вершил дела своего богатого тестя, оказался в небольшом губернском городе. Буран загнал его сюда, и он томился здесь вторые сутки. И сейчас, сидя в трактире и глядя, как за окнами крутыми воронками завивается снег, он зевал и злился. Ему казалось, что непогода задержит его тут надолго. А скука заедала, да и торговые дела, ради которых он был в Архангельске, того не позволяли. Надо было скорее ехать в Москву.