меху морила, премиленькая была особа. Теперь же перешла на амплуа благородных матерей. И еще в разных барских гостиных французские романсы поет. Так, мой ангельчик?
Анюточка подтвердила и тут же прибавила:
— А я ейная любимая камеристка! — При этих словах она сделала поклон: одну ножку под себя подогнула, ухватила пальцами широкую юбку и низко присела.
И снова Санька подивилась: все не по-людски. Насмотрелась она за нынешний день такого, что во всю свою жизнь не видывала…
— А тебя-то как звать-величать? — спросил дедушка. И в который раз за день Санька назвалась:
— Александрой нарекли. Дома Саней зовут…
— Фи донк! — вскричала Анюта. — Опять совершенная деревня. Я буду тебя звать Александрина…
— Нет, уж нет, Анюточка! — в полном возмущении воскликнул дедушка. — Прости, ангельчик мой, опять оговорился… Какая она Александрина? Помилуй бог!
— Тогда, ма шер, будешь Санечка! — И девушка, вскочив с места, кинулась обнимать и целовать Саньку.
О господи! А обнимать-то зачем? А целовать-то зачем? Чудная все же эта самая Анютка…
— Небось есть хочешь? — спросил дедушка.
— Ох, охота!.. — шепотом простонала Санька.
За чем же дело стало? Ну-ка, внучка, собери на стол! Чтобы дым коромыслом и последняя копейка ребром! — И старичок, Захлопав ладошкой об ладошку, радостно засмеялся.
— Сейчас, сейчас, дедушка! У меня тут много всего припасено.
— Откуда? — строго допросил старичок.
— Да не страшись, дедушка. Чужого не возьму. Это Фекла мне в узелок навязала: снеси, мол, своему дедушке. У него небось и сухой корочки не имеется… У нас третьего дня суаре был, гостей принимали, много чего осталось. А Фекла, — пояснила Анюта Саньке, — это наша с мадемуазель Луизой кухарка…
Быстрехонько развязала узелок и давай выкладывать на стол и то и се. И не простое, а все одно господское, невиданное. Выкладывала и объясняла:
— Сие паштет называется… а сие — бланманже…
Когда досыта наелись, Санька все без утайки рассказала. А чего ей было таиться? Вся была как на духу.
— Так, так… — задумчиво глядя на Саню, промолвил старичок. — Стало быть, и не приметила, с каким чувством Петр Алексеевич Плавильщиков играл нынче свою роль? Как обращался к Злодею Креону…
Тут старичок проворно вскочил со своего места, выпрямился, насколько ему позволил малый рост, и гордо приподнял седую голову. Заговорил голосом, полным величайшего достоинства:
— Но не увидишь слез и не услышишь стона,
Нет, ими веселить не буду я Креона!
И, сделав паузу, он торжествующе сказал:
— Хотя я в нищете, но не сравнюсь с Креоном!
Я был царем, а ты лишь ползаешь пред троном.
При последних словах отвращение загорелось в его глазах. Санька вздохнула. Нет, ничего такого она не слыхала и не приметила. Так и есть, все главное проспала.
— А что в публике-то делалось, ай-яй-яй! Театр гремел от рукоплесканий. Да, сударушка, хоть должность моя и небольшая, из суфлерской будки реплики актерам подавать, однако же и я рыдал от избытка чувств… О господи боже мой, что за талант… Что За истинно русский талант! А у нас на языке все французы…
Последние слова он произнес, поглядев на внучку. Но та за словом в карман не полезла, сама напустилась на дедушку:
— Ну и не приметила… Ишь какое дело! Не вздыхай, Санечка! Вот посмотришь на французских актеров — все приметишь. До чего же авантажны, распрекрасны! А туалеты… заглядишься! На французском говорят так ловко, так отменно — ничего не понять. Однако для уха одна прелесть! Вот сведу тебя на французов, тогда узнаешь…
Глаза у Анюточки разгорелись, и, говоря все это, она то и дело поглядывала на дедушку.
Санька покивала головой и стала подыматься: пора и честь знать. Отвесила поклон и дедушке и внучке: спасибо за ласку и угощение. Накинув на голову свой пунцовый полушалок, попросила:
— Покажите, как на улицу выйти. Пойду домой… Анюточка заплескала белыми ручками:
— Да Санечка, да голубушка, да в такую-то пору? Да разве возможно? Да ведь полная ночь на дворе… Да не пущу я тебя! А вдруг какие злодеи на тебя, на такую раскрасавицу, позарятся… Да слыханное ли дело? Да нет, нет, нет…
И, расцеловав Саньку, сказала, что дедушка Степан Акимыч все равно спать не ляжет, потому что дедушке надобно к утру для мадемуазель Луизы роль переписать. Вот они вместе и лягут на дедушкино место. А коли дедушке шибко захочется спать, пусть возьмет вот это креслице атласное, на коем Санечка сидит, да еще второе, составит их и вполне поместится! А поутру она снесет роль мадемуазель Луизе. А завтра, если Санечке не захочется поглядеть на французских актеров, пусть идет домой…
— Только, дедушка, ты постарайся! В тот раз мадемуазель Луиза сказывала, три ошибочки допустил…
— Ладно, ладно, ангельчик мой, постараюсь… Как для тебя не постараться! Хоть я по-французски худо маракую, однако роли переписывать мне не впервой.
На том и порешили. Санька не стала противиться. Устала она до смерти, да и боязно было глухой ночью по улицам ходить. Не успела ее голова коснуться подушки, как уснула крепко-накрепко.
А проснувшись поутру, Саня удивилась: где она? Рядом спит молоденькая девушка. В окошко светит солнце. На столе, оплывая, чадит и догорает свеча. И маленький седенький старичок, склонившись над бумагой, старательно скрипит высоким гусиным пером…
Потом, вспомнив вчерашнее, подумала: стало быть, всю ночь так и не ложился дедушка, всю ночь не сомкнул глаз? Переписывал роль для французской актерки, старался для своей любезной внучки Анюточки…
Глава одиннадцатаяО том, как завершились эти сутки
Было позднее утро, когда Саня, выйдя на кривую Арбатскую улицу, направилась в сторону дома. Осеннее солнце чуть поднялось над крышами, и тени от домов, от деревьев, от высоких заборов протянулись поперек улицы, достигая противоположной ее стороны. Кресты же церквей черными тенями распластались прямо по кровлям.
Шла Санька не торопясь, по сторонам не глазела, размышляла. Мысли вертелись вокруг одного: как встретят ее дома? Долго ли будет браниться мачеха, что она, Санька, ровно сутки пропадала неведомо где. Да ведь расскажешь — не поверят, так чудно и Затейливо все сложилось. А как поглядит на нее отец? Приветит или будет заодно с мачехой? Может, как давеча, отпустит обидный подзатыльник… О сестрицах, о тех думать нечего. Будут хихикать в кулаки. Чем Саньке хуже, тем им веселее. Толстые, а злые. А соседи как? Ведь будут чесать языками, судачить между собой невесть что…
И не то чтобы Санька страшилась всего, что ее ждет, но хотелось, чтобы первые минуты возвращения миновали, хотелось поскорее взяться за всегдашнюю будничную работу и навсегда позабыть об удивительном вчерашнем дне, таком не похожем на все остальные дни. Но мысли о доме и всех домашних делах помимо ее воли то и дело перебивались воспоминаниями именно о том, что хотелось ей навсегда забыть. То думалось о Федоре, о его ласковой усмешке, когда он поглядывал на нее; то вспоминались дедушка Акимыч и его внучка; то возникали в памяти люди в длинных одеждах, непонятные их фразы, движения и еще — та распрекрасная картина с розовыми ангелами, которая то поднималась, то опускалась…
И обидно было Саньке, и досадовала на себя Санька, что люди, сидевшие в театре, глаз не сводили с актеров, каждое слово понимали, а она-то глядела на все, и от скуки зевотой у нее рот сводило, а потом и вовсе уснула и самого главного не видела…
Эх, Санька, Санька, куда ты годишься? Темнота сермяжная… И вдруг показалось Саньке, что все ей словно бы привиделось во сне. И как бывает, когда очнешься после дивного сна, обратно в тот сон уже возврата нет и никогда не будет. Затосковала: видно, в те прекрасные места, в тот храм Мельпомены, и ей пути заказаны на веки вечные… Неожиданно услыхала:
— Александра Лукипишна…
Внимания не обратила. Не оглядываясь, шла дальше. И снова:
— Александра Лукинишна…
Из-за забора бочком вытолкнулся прямо к ней вчерашний Алексашка. Замызганный, в той же драной кофте, однако же веселый-развеселый. Улыбался ей, рот до ушей разинул.
Все мысли, какие были в Санькиной голове, вылетели мигом. Остановилась. Поглядела на Алексашку, вспомнила, как оп обманул ее, убежал с ее деньгами, и до того разъярилась, даже щеки запылали…
Остановилась, руки уперла в бока да заорала:
— Явился, мошенник? Ах ты, аспид, ирод!
— Александра Лукинишна…
— Близко не подходи!
— Да Александра же Лукинишна, дайте слово молвить…
— Убирайся, пакостник!.. Как волка ни корми…
— Да ведь квартальный же… — Алексашка зашмыгал носом, и, Саньке на удивление, слезы бороздками потекли по его грязным щекам.
Может, слезы у мальчишки были и нестоящими, может, умел, когда надо, и слезу из себя выдавить, но все равно Санькина свирепость вмиг растаяла — доброе у нее было сердце.
— Какой еще квартальный? Говори, идол…
И Алексашка, жалостно шмыгая носом и размазывая по щекам слезы, рассказал, как дело было. Только хотел он разменять Санькину полтину у бабки, которая пирогами торговала, как увидел квартального. Ну, и кинулся от него наутек. А кинулся он от квартального, потому что квартальный, именно этот, с тараканьими усищами, давно грозился отодрать Алексашку как Сидорову козу.
Санька чуть смягчилась:
— Так я тебе, мошеннику, поверила…
— Вот полтина-то… вот! — И Алексашка протянул Саньке ладонь, на которой лежала целехонькая и неразмененная полтина. — Возьмите, возьмите… Я целый вечер вас искал, Александра Лукинишна.
Саньке стало жалко этого худого белобрысого оборвыша. Ведь, надо быть, один как перст на свете. Небось ни отца, ни матери, ни кола ни двора.
Сказала хмурясь, хоть хотелось ласковым словом приветить парнишку:
— Ладно, возьми себе полтину-то…
У Алексашки жадно сверкнули глаза: