Театр на Арбатской площади — страница 31 из 39

— Да, да, тоже нынче в ночь получил депешу от Александра Львовича. Так куда вам лучше всего, батенька? Не во Владимир ли? — И, не дождавшись ответа, вдруг вскочил с кресел и проговорил: — Решил ободрить москвичей! Вот послушай новое воззвание. Каково? — И он прочитал вслух последнюю из своих афишек, появившуюся 31 августа, за день до сдачи Москвы неприятелю: — «Я завтра рано еду к светлейшему князю, чтобы с ним переговорить, действовать и помогать войскам истреблять злодеев. Станем и мы из них дух искоренять и этих гостей к черту отправлять; я приеду назад к обеду, и примемся за дело, сделаем, доделаем и злодеев отделаем!»

Последняя фраза, очевидно, ему самому была по вкусу, и он прочел ее дважды, посматривая на Майкова и словно требуя его одобрения. И Майков одобрительно засмеялся. Подумал: «Слава богу, попал в хорошую минуту, может, даст лошадей и сверх просимых…»

Вслух же он сказал, что во Владимир — это хорошо, да вот нужны подводы…

— Подводы?! — с удивлением переспросил Ростопчин.

— Хотя бы сто пятьдесят подвод. А ежели вашему сиятельству будет возможно, хорошо бы…

Удивление на лице Ростопчина сменилось гневом.

— Шутишь, братец! Да откуда же их взять? — И, окончательно распалясь, закричал: — А почему прежде не вывозил своих актеров? С коих пор по моему приказу все заставы были открыты, выезжай куда угодно… Почему медлил, спрашиваю? Почему такая беспечность в делах? А?

Майков мог бы сказать, что не его в том вина, что не он медлил, а начальство не спешило; что сам главнокомандующий для поддержания бодрого духа у москвичей требовал каждодневных спектаклей; что актеры подчас играли при пустом зале; что… Да мало ли что можно было сказать в свое оправдание. Но он молчал. Понимал: каждое его слово только ухудшит дело, как бы и вовсе не уйти без подвод.

В конце концов Ростопчин приказал выделить для театра девятнадцать подвод.

— Только девятнадцать?

— И ни одной более! — отрезал Ростопчин.

Когда Майков вышел из кабинета главнокомандующего, в ответ на вопрошающие взгляды находившихся в приемной он так же, как давеча смотритель воспитательного дома, лишь безнадежно махнул рукой: мол, хуже быть не может и не до разговоров!

Оно и правда — на разговоры лишних минут не оставалось. Надо было поскорее где угодно и как угодно доставать лошадей и выезжать из Москвы.

Приказав укладывать на подводы самое ценное из театрального гардероба, Майков распорядился нанимать лошадей у ямщиков за любые деньги. Подсчитал, что из своих собственных лошадей сколько-то можно выделить для нужд театра.

А Саню все-таки Степан Акимыч уломал вместе с актерами выехать из Москвы. Вернее, не сам уломал, вся труппа урезонивала упрямую девчонку. Куда же оставаться? Ведь не сегодня-завтра под Москвой будут пушки стрелять, сражение начнется. Теперь издалека бухает, да и то страшно, дух захватывает, а ежели рядом начнется, каково будет?

А более других старалась Сандунова. Строго сказала: ежели Санька будет долго упрямиться, она ее по щекам отхлещет да еще по одному месту… Вот так-то!

И Саня сдалась. Хмуро, сквозь зубы процедила:

— Поеду… — а более ни слова.

А Степан Акимыч, тот вдруг воспрянул духом. Как узнали, что он остается при театре, все к нему:

— Степан Акимыч, от гардеробной ключи…

— Акимыч, будь благодетелем, кое-чего принесу из дома, спрячь! У тебя-то не разворуют…

И с тем и с этим, и с одним и с другим. Всем стал нужен.

Даже сам управляющий, сам Майков, сам Аполлон Александрович зазвал его в свой кабинет и самолично стал давать распоряжения: и чтобы все театральные двери были замкнуты крепко-накрепко; и чтобы все уборные тоже не стояли открытыми; и чтобы Занавес берег, ибо художником Скотти занавес разрисован; и чтобы смотрел бы за обивкой кресел да в ложах бенуара. А главное, чтобы никого в театр не пускал… Ни единая душа чтобы порога не переступила, понятно?

Степан Акимыч кланялся. Говорил, чтобы ехали в полном спокойствии, беречь он будет театр и все имущество как зеницу ока.

Напоследок Аполлон Александрович похлопал старика по плечу и обещал по возвращении исхлопотать ему пенсию и какую-нибудь награду. Вынул из кошелька золотой империал, протянул:

— Вот тебе — ешь, пей да не жалей!

Сроду Степан Акимыч таких денег в руках не держал.

Да разве в деньгах дело?

К себе в каморку вернулся окрыленный, хотя еле волочил ноги от предотъездной кутерьмы, какая творилась в эти последние часы в театре.

— Не в том дело, Санечка, что пенсион али какая награда… Главное, что сгодился! Хоть не могу по старости лет грудью стать на защиту отечества и матушки-Москвы, а все же пригоден. Пригоден же, а? Шутка ли, на этих вот, на моих руках все оставлено — весь театр огромадный и все театральное имущество. Честь-то какая!

Потом оба решили, что нужно и Анюту уговорить вместе с актерами ехать из Москвы. А уж ежели не захочет без своей барыни, пусть и барыня едет во Владимир. Ведь мадемуазель Луиза Мюзиль не кто-нибудь, а тоже актриса Арбатского театра!

Санька повеселела: все-таки вместе с Анюточкой в чужих местах куда лучше, чем одной.

Накинула на голову платок и полетела в Скатертный переулок. Там теперь Анюточкина барыня нанимала небольшой флигелек у вдовой чиновницы. И сомнений у Саньки не было, что уломает Анюту ехать вместе во Владимир.

А лучше бы не видели ее глаза то, что увидели. И лучше бы не слышали ее уши то, что услышали…

Глава пятаяВ которой Саня снова на Тверском бульваре

Переулками, переулками, переулками… Из одного в другой, из другого в третий, чтобы покороче, чтобы побыстрее… Бежала Санька в Скатертный, пересекая Арбат и Поварскую.

Когда перебегала Арбат, Москва показалась ей еще шумной и многолюдной. Со стороны Дорогомилова, поднимая тучи пыли, по мостовой тянулись военные повозки и фуры с тяжелоранеными, за повозками шли те, кто мог идти пешком.

И на Поварской тоже видела длинные вереницы обозов. Эти ехали, однако, в обратном направлении, в сторону Кудрина, чтобы потом свернуть направо и уже по Садовой выехать за пределы города.

А в переулках все словно бы вымерло. Пусто. Безлюдно. И большие богатые дома в глубине садов за узорчатыми оградами, и небольшие особнячки с антресолями под крышей, и совсем маленькие флигеля и домишки — все стояли покинутые, с заколоченными дверями, с окнами, плотно прикрытыми ставнями. Стояли будто ослепшие, будто оглохшие, будто неживые…

Редко-редко возле какого-нибудь дома судачили дворники, оставленные хозяевами стеречь добро. В Хлебном переулке один помоложе чуть ли не перегородил Саньке дорогу:

— Эй, красавица, куда спешишь-торопишься? Уж не Бонапарта ли встречать?

— А то побыла бы с нами, — подхватил другой. — Вместе злодеев встретили бы… Куда как весело!

Оба засмеялись, а Санька метнулась в сторону и припустилась еще быстрее. Еле дух перевела, когда из Хлебного завернула в Столовый переулок. Подумала: «Вот охальники!.. Креста на них нет. В такое-то время да шутки шутить! — И еще подумала: — Может, Фекла нальет миску щей или какой лапши с грибами. Или, на худой случай, даст каши с постным маслом. Что-то они с дедушкой Акимычем давно на сухомятке, вроде бы оголодали».

Наконец прибежала. Вот он, Скатертный переулок. Вот старая липа во все стороны раскинула ветки. Вот на углу и белый флигелек пятью окошками смотрит в переулок. Стоит как прежде: и окошки зрячие и на окошках кисейные занавески. А из дома доносятся развеселые голоса. А развеселые-то почему?

В дом Санька вошла с дворового крыльца. И не так чтобы сразу. Сперва постояла. Дух перевела — очень запыхалась, пока бежала.

А отдышавшись, отворила дверь в кухню. Увидела здешнюю кухарку Феклу, поклонилась:

— Доброго вам здоровья, тетенька Фекла!

Из себя Фекла тощенькая, как монашка всегда в черном. И платок на голове тоже черный, до самых бровей спущенный, тугим узлом стянутый под подбородком. Поглядеть на нее — до того злющая, не подступись.

Но Санька знала: добрее Феклы разве лишь один дедушка Акимыч. Сколько раз их выручала! Ведь иные дни они с дедушкой только тем и сыты бывали, что им Фекла разные хозяйские остатки посылала.

— Мне бы Анюту, — сказала Санька и сразу осеклась. Глаза у Феклы сумрачные, губы зло поджаты.

— Вы что, тетенька Фекла? Или гневитесь на кого?

Ничего не ответила Фекла, лишь кивнула на дверь, которая из кухни вела в комнаты. А за дверью говор, смех, звон посуды. Неужто гости?

О господи, до гостей ли в такое время!

Посмотрела на Феклу, а та ей в ответ уже не кивком, а словами:

— Радуются французишки…

— Радуются? — У Саньки глаза на лоб полезли.

— Не слышишь? Виват орут. Все виват да виват… Антихриста ждут в Москву. — И Фекла вдруг тихо заплакала, утирая грязным передником глаза и нос. — Уйду от нее, от мамзели… Мы ее жалели, привечали, а она, подлая, нашей беде радуется. Уйду, уйду, нынче же уйду.

— Анюта где? — спросила Санька.

— Прислуживает.

Оттуда, из комнат, по-прежнему доносился веселый смех и хрустальный звон бокалов, и чей-то мужской голос весело крикнул: «Виват! Виват!»

— Бедная!.. — воскликнула Санька.

— Кто? Анютка? — У Феклы недобро сверкнули глаза. — Вместе с ними орет, вот те и бедная…

Вдруг дверь в кухню нараспашку — легка на помине. Анюта! Веселая, розовая, кудряшки взбиты, в каком-то новом воздушном платье с хозяйкиного плеча. Увидев Саньку, сперва смутилась, отпрянула было назад. Но тут же, всплеснув руками, кинулась к ней. И заверещала, и закартавила, и затараторила русские слова на французский лад, а французские выговаривая по-русски. Все вперемешку. Обо всем сразу.

— Как хорошо, ta ma belle, что пришла… А gran pere? Здоров? Eh bien… А мы тут собрались… Нет, ты посуди, ma chere…

— Ты-то чему радуешься? — Санька отстранилась, когда Анюта пыталась ее обнять.

— До чего ты непонятливая, mon ange… Ведь совсем близко великая армия. Давеча ночью мосье Ториак с крыши видел, в подзорную трубу… Огни, огни, огни… Как придет великий Наполеон… Варварские наши обычаи…