Первое, что я увидел…
Это именно Шаббату он хотел дать по голове. Ну конечно же! Это Шаббата он хотел застигнуть за осквернением могилы матери! Недели, а может, и месяцы во время ночных дежурств Мэтью, должно быть, наблюдал за ним из патрульной машины. С тех пор как раскрылась безобразная история с Кэти Гулзби, Мэтью, как и многие другие оскорбленные граждане, потерял к Шаббату всякое уважение и давал ему это понять — встретив, не показывал, что они знакомы. Обычно, объезжая вверенный ему участок, Мэтью любил посигналить тем, кого знал ребенком в Мадамаска-Фолс, и до сих пор был снисходителен к знакомым, когда они нарушали правила. Как-то он проявил снисходительность и к Шаббату. Мэтью тогда только что окончил академию, не набрался еще всяких профессиональных хитростей и работал в патрульной бригаде. Он некоторое время следовал за Шаббатом, который ехал с явным превышением скорости после веселого свидания в Гроте. Потом подал ему сигнал остановиться у обочины. Когда Мэтью через ветровое стекло увидел, кто водитель, он покраснел: «Оп-па!» Они с Розеанной подружились в последний год его учебы в школе, и не однажды (когда она пила, она все повторяла по несколько раз) она замечала, что Мэтью Балич — один из самых способных ее учеников в Камберленде. «Что я сделал не так, офицер Балич?» — поинтересовался Шаббат очень серьезно, как и полагается законопослушному гражданину. «Боже мой, сэр, да вы просто летели, а не ехали!» — «Ох!» — сокрушенно вздохнул Шаббат. «Ну ладно, не волнуйтесь, — сказал Мэтью. — Когда речь идет о моих знакомых, я перестаю быть таким уж свирепым копом. Никому не говорите, но не в моих правилах вести себя так с теми, кого я знаю. Я и сам превышал скорость, когда не был полицейским. Чего уж там». — «Это очень любезно с вашей стороны. Что я должен сделать?» — «Ну, во-первых, — ответил Мэтью, и широкая улыбка осветила его лицо с приплюснутым носом — такая же, какую Шаббат видел в тот день на лице у его матери, когда она кончила в третий или в четвертый раз… — во-первых, вы должны сбавить скорость. И вообще давайте-ка отсюда. Езжайте! До встречи, мистер Шаббат! Передавайте привет Розеанне!»
Вот все и закончилось. Теперь он не сможет больше приехать на могилу Дренки. Не сможет вернуться в Мадамаска-Фолс. Он бежит уже не только из дома и от семьи, но и от закона — в его самых нерегулируемых законом проявлениях.
…Первое, что я увидел, когда мы вернулись в квартиру, это был пылесос. Его достали из кладовки, а потом оставили в углу комнаты. Он пользовался им, когда убирал за собой? А что именно он убирал? Потом я почувствовал тошнотворный запах химикалий.
Женщина под стеганым одеялом больше не была той женщиной, рядом с которой мы провели весь день. «Это не она! — воскликнула Никки и разрыдалась. — Она стала похожа на меня! Это я!»
Я понял, о чем она, какими бы безумными ни казались ее слова. Никки — это был более строгий, яркий вариант утонченной красоты ее матери, и сходство, не столь заметное до бальзамирования, теперь стало пугающе явным. Она подошла к покойной и долго на нее смотрела. «Теперь она держит голову прямо». — «Он выпрямил», — сказал я. «Но она всегда держала ее немного набок…» — «А теперь — нет». — «О, ты стала такая строгая, манулица», — сказала Никки, обращаясь к покойной.
Строгая. Скульптурная. Статуарная. Очень официальная. Очень мертвая. Но Никки, тем не менее, снова уселась на стул и продолжала свое бдение. Занавески были задернуты, сквозь них пробивался слабый свет, у изголовья, на подушке, лежали цветы. Я еле подавил в себе порыв схватить их, вышвырнуть в мусорную корзину и положить конец этому кошмару. Все соки из нее выжали, всё собрал в свои черные коробки бальзамировщик, и что же дальше? Я просто увидел, как этот гигант возится с мертвым телом. Когда они остались наедине, не было больше необходимости церемониться, как при снятии драгоценностей. Я представил себе, как он вынимает кишки, опорожняет мочевой пузырь, выкачивает всю кровь, вводит формальдегид, если, конечно, это был запах формальдегида.
Я не должен был этого позволять, подумал я. Нам надо было похоронить ее самим, просто закопать в саду. Как я и хотел вначале. «Что ты собираешься делать?» — спросил я. «Я останусь здесь на ночь», — ответила она. «Нет, тебе нельзя здесь оставаться», — сказал я. «Я не хочу оставлять ее одну». — «А я не хочу оставлять тебя одну. Тебе нельзя оставаться одной. А я не собираюсь здесь спать. Ты переночуешь у Рены. А сюда придешь утром». — «Я не могу ее оставить». — «Ты должна пойти со мной, Никки». — «Когда?» — «Сейчас. Попрощайся с ней, и пойдем». Она встала со стула и опустилась на колени перед кушеткой. Она дотронулась до щек, волос, губ матери и произнесла: «Я тебя так любила, манулица. О, манулицамоу!»
Я открыл окно, чтобы проветрить комнату. Потом решил разморозить холодильник на кухне. Вылил молоко из открытого пакета, который стоял в раковине. Потом нашел бумажный мешок и сложил туда все, что вынул из холодильника. Но когда я вернулся в комнату, Никки все еще говорила со своей матерью. «Пора идти», — сказал я.
Никки безропотно поднялась с пола. Я помог ей. Уже выйдя на лестничную площадку, она оглянулась на мать. «Почему ее просто нельзя оставить так?» — спросила она.
Я повел ее вниз к боковому выходу, прихватив с собой мусор. Но Никки опять вернулась, и я последовал за ней обратно в гостиную с пакетом мусора. Она снова подошла к кушетке, чтобы еще раз дотронуться до тела. Я ждал. Мама, я ждал и ждал, и думал: Господи, помоги ей выбраться из всего этого, и не знал, чем мне ей помочь, что лучше — разрешить ей остаться или заставить ее уйти. «Это моя мама», — произнесла она и указала рукой на мертвое тело. «Ты должна пойти со мной», — сказал я. Наконец — я даже не знаю, сколько прошло времени — она послушалась.
Но на следующий день стало еще хуже — потому что Никки стало лучше. Утром она дождаться не могла, чтобы снова увидеть мать. Проводив ее до квартиры, я через час позвонил и спросил, как она. «У нас все тихо и спокойно, — ответила она. — Сижу вот, вяжу. И еще мы славно поболтали. Я рассказала мамочке…»
В воскресенье утром — наконец-то, наконец-то, наконец-то! — лил сильный дождь, и я пошел впустить похоронщиков — прибыл катафалк. «Вывезти покойника в воскресенье — дороже на двадцать пять фунтов, сэр, — предупредил меня распорядитель. — А похороны и сами по себе не дешевы». Но я ответил ему: «Присылайте их». Если не заплатит Рена, решил я, сам заплачу, а у меня в то время доллара лишнего не было. Я не хотел, чтобы Никки ехала с нами, и когда она стала настаивать, я не выдержал: «Послушай, подумай наконец! Льет как из ведра. Погода паршивая. Тебе вовсе не доставит удовольствия смотреть, как в такой дождь твою мать вынесут из дома в деревянном ящике». — «Но я должна повидать ее сегодня». — «Ты сможешь, ты, конечно, сможешь потом ее повидать». — «Обязательно спроси их, можно ли мне будет прийти сегодня днем!» — «Когда они все подготовят, тебе разрешат придти, я уверен. Но утреннюю процедуру можно и пропустить. Ты так хочешь посмотреть на то, как она покидает Саут-Одли-стрит?» — «Возможно, ты прав», — сказала она, а я, конечно, сразу засомневался в своей правоте: а вдруг именно отъезд с Саут-Одли-стрит — это как раз то, что нужно, чтобы реальность опять вступила в свои права. А с другой стороны, что, если, допустив до себя реальность, она совсем расклеится? Я не знал этого. Этого никто не знает. Вот почему все религии просто предусматривают на этот случай определенные ритуалы, которые Никки так ненавидела.
В три она уже снова была со своей матерью в похоронном зале. Это оказалось совсем рядом с домом одного английского приятеля, которого я договорился навестить. Я дал ей адрес и номер телефона и велел прийти туда, когда все закончится. Вместо этого она позвонила и сказала мне, что останется с матерью, пока я сам не заберу ее. То есть я должен был зайти за ней в этот похоронный зал. Мне туда совсем не хотелось. Но она настаивала на этом, и я ничего не мог поделать.
У меня была слабая надежда, что она все-таки придет к моему другу, но, подождав до пяти, я сам подошел к дверям морга и попросил дежурного, единственного, кто был там в воскресенье, позвать ее. Он сказал, что Никки просила провести меня туда, где она «навещает» свою мать. Служитель провел меня по коридору, потом вниз по лестнице, потом снова по длинному коридору, по сторонам которого были расположены сплошные двери. В комнатах за этими дверьми выставляли тела усопших, чтобы родственники могли попрощаться с ними. В одной из этих крошечных комнатушек я и нашел Никки. Она сидела на стуле у открытого гроба и опять трудилась над материным вязаньем. Увидев меня, она тихонько рассмеялась и сказала: «Мы славно поболтали. Нас очень рассмешила эта комната. Она точно такая же по размеру, как была у нас в Кливленде, когда мы убежали из дома. Ты только посмотри, — сказала она, — какие у нее хорошенькие маленькие ручки!» Она отогнула край кружевного покрывала, чтобы продемонстрировать мне скрюченные пальцы матери. «Манулица!»— нежно приговаривала она, покрывая их поцелуями.
По-моему, даже служитель, остановившийся в дверях в ожидании, когда можно будет проводить нас, был потрясен этой картиной. «Нам надо идти», — решительно сказал я. Она заплакала: «Еще несколько минут». — «Ты была здесь два часа». — «Я так люблю, так люблю мою…» — «Я знаю, но сейчас нам надо идти». Она встала и принялась целовать и гладить лоб матери, повторяя «Я так люблю, так люблю…» Нескоро мне удалось увести ее из комнаты.
В дверях она поблагодарила служителя: «Вы все были так добры к нам!» И взгляд у нее был какой-то удивленный, а когда мы вышли, она спросила, не буду ли я возражать, если завтра с утра она поставит свежие цветы в комнату матери. Я подумал: мы имеем дело со смертью, какие, к черту, свежие цветы! Но я держал себя в руках, пока мы не пришли в отведенную нам Реной комнату. Был чудесный майский день. Мы молча прошли через Холланд-парк, мимо павлинов и английского сада, потом через Кенсингтон-Гарденс, где цвели каштаны, и наконец пришли к Рене. «Послушай, — сказал я ей, закрыв изнутри дверь в нашу комнату, — я больше не могу на это смотреть. Живут не с мертвыми, а с живыми. Вот так. Все очень просто. Ты жива, а твоя мать мертва. Это очень печально, что она умерла в сорок пять лет, но то, чем ты занимаешься, — для меня это слишком. Твоя мать — не кукла, чтобы с ней играть. И она не может смеяться с тобой ни над комнатой, ни над чем другим. Она умерла. Тут не до смеха. Всему этому нужно положить конец».