– Хрусталь! Необычайная посуда! Бесчисленные бутылки вина! И восторженный прием в Севастополе! Колбасьева оттуда привез! – кивает на молодого, непоэтического вида юнца. – Мичмана.
– Бывшего! – уточняет молоденький Колбасьев.
Гумилёв почти шепотом, как секретом только для нее, добавляет:
– Чудовищно талантлив!
Анна вежливо кивает. Возбуждение Гумилёва так далеко от ее ощущения Крыма, мичманов, матросов, Севастополя и не раз слышанной при иных обстоятельствах фамилии комфлотом Немитца, что в упоении Дома искусств даже думать об этом не хочется.
– А зовут вас как?
– Анна.
– «Об Анне, пленительной, сладостной Анне
Я долгие ночи мечтаю без сна.
Прелестных прелестней, желанных желанней
Она!»
И знает, что не ей адресовано, что у Николая Степановича и молодая жена Аня Энгельгардт, и первая жена сама Ахматова – обе Анны, а зарделась, смущена, как теперь румянец скрыть.
– У нас Мандельштам зимой из Крыма приехал! С сытого юга в наш голод и холод!
Анна хочет сказать про «сытость юга», но молчит. Говорить при таких поэтах не решается. Чувствует себя юной девочкой в «Бродячей собаке» в 1913-м, внимавшей Гумилёву издалека.
– Можете себе представить! Осип явился к Георгию Иванову на Каменноостровский. Едва не свел того с ума! Жорж думал, с обыском пришли. Мечется по комнатам, рвет письма из Парижа. А это – извольте радоваться! – наш Мандельштам из Крыма! На вопрос, в порядке ли у него документы, показывает удостоверение личности, выданное Феодосийским полицейским управлением на имя сына петроградского фабриканта Осипа Мандельштама, освобожденного по состоянию здоровья от призыва в Белую армию.
Николай Степанович хохочет. Анна не думала, что великие поэты могут так запросто и так громко хохотать.
– Можете себе представить выражение лица Жоржа! Велел Осипу быстро разорвать в мелкие клочья сей документ, пока не оказался на Гороховой. А у вас с документами как?
С документами у них с девочками все в порядке. Вместе с ордером на поселение комиссар Елизаров и документы принес. Где ни слова про их дворянское прошлое не значится. В нужной строке вписано «совслужащая».
Гумилёв ведет свои семинары в ДИСКе с самого основания осенью девятнадцатого, но жить переезжает только сейчас. В бывшую елисеевскую баню из двух комнат с потолком, расписанным золочеными амурами.
– Теперь у меня свой банный кабинет! Хожу по мраморному полу как древний римлянин, завернувшись в простыню! И не нужно каждый вечер на Преображенскую возвращаться.
Николай Степанович садится за стол, ставит перед собой массивный портсигар черепахового панциря и во время чтения стихов отбивает ритм ногтями. Анна, допущенная до занятий вместе с его студентами, в ужасе от их невероятной юности и собственной старости – тридцать второй год пошел! Но все исчезает, все растворяется, и она вся в плену завораживающего ритма.
Вся!
Слушатели семинара расходятся. Весело и бурно. С шутками, кучей-малой на все еще начищенном елисеевском паркете.
Анна с изумлением разглядывает золоченую лепнину и виньетки на стенах. Кто-то дергает ее за рукав.
– Безвкусица оглушительная! Мы уже привыкли! – тоненькая молодая девушка протягивает руку. – Я Муся Алонкина. Вы новый секретарь журнала? Отлично! Жилье нужно? Из свободных комнат только та, что от Мандельштама осталась, но кто знает, когда Осип вернется, и протопить ее никакой возможности нет, Осип с буржуйкой намучился.
– Жилье не нужно… Наверное, не нужно, – бормочет Анна, не зная, что лучше, оставаться у Елизаровых и стеснять их или занимать комнату самого Мандельштама и стеснить его.
– Хорошо, что не нужно. Чудовищная комната! Идемте, идемте. Здесь столовая – два раза в неделю по осьмушке хлеба. Карточки выдам.
Два раза в неделю по осьмушке! Еще сто граммов хлеба для девочек, не верит своему счастью Анна. Муся, взяв ее под руку, уже ведет дальше.
– Здесь кухня, сами можете варить, если надо. Только не Пафнутия!
Девушка указывает на… поросенка, который бегает по кафельной чистой кухне между ног студистов и гостей.
– Поросенок Ефима, он из елисеевской прислуги старший. Все в доме так и работают! Но не на великое дело литературы, и не надейтесь! Следят, чтобы мы не все разломали-разграбили, ждут, когда вернутся их хозяева! В ванную записываться заранее! Ванная чудо! С изразцами – море, чайки – красота! Но очередь, сами понимаете – шестьдесят три постояльца в нашем общежитии, многие с семьями. У нас еще триста тридцать семь студистов, водопровод мало в каких домах теперь работает. Так что в ванную записываться заранее и у Ефима. На паек и на хлеб – у меня.
– Паек еще попробуй отоварь. Воблу вареную чаще едим. И заячьи котлеты, рядом с которыми заяц даже не пробегал! – ворчит совсем молоденький юноша.
– Это Вова Познер, знакомьтесь! – представляет Муся. – Мою кипучую деятельность воспел в стихах!
– Воспел! Но хлеб дают нерегулярно. Обеды в столовой дорогие! Не то, что в Доме литераторов – каша каждый день бесплатно!
– И иди себе в свой Дом литераторов! – заявляет юная Муся столь решительно, что Анна понимает – между Домом искусств и Домом литераторов дружбы нет.
– Не слушайте вы их! – Девушка с огромным бантом на голове. – Одоевцева Ирина! Все против Дома литераторов выступают, а кашу там все едят. Мандельштам в том месяце мою порцию скушал, пока меня отозвали к Ирецкому про выступление мое говорить. Никто не верит, что каша для меня и завтрак, и обед, и ужин. И Осип Эмильевич не поверил, решил, что пустая каша мне не нужна. Так расстроился, когда услышал, что я голодная! Пришлось сочинять, что я дома ела щи с мясом и картошку, жаренную на сале.
Звонко смеется.
Щи с мясом, картошка с салом… Анна и забыла, что такое бывает. А в прошлой жизни сало и в рот бы не взяла.
– Раз недавно из Крыма, в Коктебеле у Волошина, конечно же, бывали, – не спрашивает – утверждает девушка с бантом.
У Волошина она не бывала. Видела его в Ялте в восемнадцатом, но до Коктебеля так и не доехала – не до того было.
– Как может быть «не до того»?! – не верят ни Муся Алонкина, ни Вова Познер, ни Одоевцева с бантом.
Для них «Крым» по-прежнему звучит как земной рай. В котором нет ни всплывающих в море объеденных рыбами трупов, ни расстрелянных горничных, ни сдохших от голода лошадей, ни багреевского бассейна, в который высыпаны двенадцать подвод негашеной извести, чтобы трупные воды не отравили водопроводную систему города.
Вова прощается, уходит. Муся рассказывает о нем вслед:
– Можете себе представить, до двенадцати лет он совершенно не говорил по-русски! Только в 1917 году его отец Соломон перевез семью в Петроград, Вова пошел в гимназию Шидловской на Шпалерной, учился в одном классе с сыном Керенского Олегом, после поступил в Тенишевское училище, где и познакомился с Колей Чуковским. Коля и привел его в ДИСК. За два года Вова выучил русский так, будто живет в Петрограде с рождения. Чтобы даже Гумилёв замечаний не делал!
Анна кивает.
– Вниз по винтовой лестнице, в полуподвале под кухней Грин живет. Из Феодосии. О-очень странный. Не слышали? Романтические повести пишет. «Алые паруса» – про девицу, которая ждет своего принца под красным парусом. По мне так дура! В декабре здесь был его вечер. Читал, приняли плохо, – тараторит Муся.
– За четыре дня до него и Маяковского приняли плохо, – справедливости ради уточняет Одоевцева. – «150 000 000» читал, освистали.
– Грин из своей каморки не высовывается! Но горничную Елисеевых до истерики доводит. Графин использует не по назначению.
Муся стыдливо хихикает.
– Сами понимаете. Водопровода в той части дома нет.
Муся по каким-то своим срочным делам убегает, а девушка с большим бантом продолжает введение Анны в домискусстовскую жизнь.
– «Серапионовы братья». Не слышали? Миша Слонимский – в Мусю влюблен. Она, по мне, так в него тоже. Грин тоже в Мусю влюблен! Но Миша ей почти жених. Миша однажды проснулся, а у его горла руки! Это Грин пришел душить его из ревности! Можете представить! После они в шашлычной выясняли отношения, обнаружили, что денег у них больше нет, и, представляете, Грин убедил ехать играть в электрическое лото на Невском, 72. Только на другой день их нашли, так они оба, представьте, увидев, как много у них денег, удивились!
Такие страсти Анна и представить себе не может. Чувствует себя уставшей. И старой.
– «Серапионы» все очень талантливые! Зощенко Миша. Лёва Лунц, Вова Познер, которого сейчас видели, Каверин, из наших Лиза Поклонская.
– «Из наших»? – переспрашивает Анна.
– Из гумилёвских студистов, – поясняет девушка с бантом. – У нас после занятия еще свои чтения в зеркальной зале, приходите!
Анна высматривает в толпе тех, на кого показывает Ирина. И на мгновение замирает. В той куче-мале, что устроили слушатели Гумилёва, мелькает лицо… Константиниди.
Николай Константиниди…
Мертвое, разбухшее в воде тело Саввы. Мертвое, мокрое, отяжелевшее тело Антипа Второго. Ярость в его глазах и в его словах там, в ноябрьской Балаклаве девятнадцатого года. «Я застрелил!»
Холодный пот тонкой струйкой стекает по ее спине.
– Николай! – невольно вскликивает она.
Константиниди резко оборачивается.
Взгляд… Таким взглядом можно убить. Кто-то из разыгравшихся слушателей закрывает Николая от Анны. Взмокшие от беготни поэты, стряхивая пыль с прохудившихся пиджаков друг друга, отходят, и…
Уже совсем другой взгляд.
– Анна Львовна! Какими судьбами?! Думал, вы давно в Европе.
Анна молчит. Заставляет себя не бежать сразу.
Глаза уже другие.
– Антон я! Не признали!
– Антон? – всё еще не верит Анна. Но отчего-то машинально протягивает руку поздороваться.
Конечно же. Антон поэт.
– Вы всегда путали нас с братом, царство ему небесное.
Рука ее остается висеть в воздухе.