Теперь и он облизывает губы.
— Кто это, если не Ханс?
— Спросить, кто писал картины, не хочешь?
— Кто картины писал, я и сам понял. Внизу кто?
Делфт. 12 октября 1654 года
Один час ПОСЛЕ
— Заносите, — командует Агата.
Израненного мужа с трудом снимают с повозки и заносят в дом. Муж не крупный, но почти бездыханного мужчину не дотащишь.
Крестьянин-возница под руки, она за одну ногу, Бритта за другую, перепуганная Анетта под ногами путается, проснувшийся Йон из дома орет.
Мужнин новый сюртук, точнее, то, что от него осталось, с раздробленной левой руки стащили, как бы теперь освободить правую.
Чтобы вызволить ногу с торчащей наружу костью, Агата где рвет, где большим кухонным ножом режет штанины. И разорвав их пополам, понимает…
…что это не муж.
Про обрезанную крайнюю плоть она узнала еще в детстве, в «Трех миногах».
Напившиеся фламандского пива турецкие купцы справляли нужду за домом. Стручок между ног у них был как голый.
Ни у кого больше голых стручков Агата не видела. У толстого трактирщика, когда тот снимал штаны, забираясь в кровать, стручок напоминал ужа, спрятавшегося в норке. И выбиравшегося из той норы при виде ее голых ляжек. Пьяные разгульники, забравшиеся на продажных девок в углах трактира, трясли своими ужами в норках и ничего с теми девками сделать не могли.
И у мужа до поры до времени его уж в норке сидел.
У того, что лежит на кровати, стручок голый.
Это не муж.
Где ее муж, Агата не знает.
Но знает, что без мужа им не выжить.
Она не лучшая партия. Толстый трактирщик всегда ей о том говорил, когда пытался на нее взобраться. Без роду-племени, прижитая трактирной служанкой от гуляки-художника, вдова с двумя детьми, с пропавшим без вести, а не достойно умершим, отпетым и похороненным мужем. Без денег, без достойного родства на нового мужа рассчитывать ей не приходится.
Здесь, в Нидерландах, всё еще строже, чем во Фландрии, откуда забрал ее муж.
Здесь, сватаясь, родню до седьмого колена спрашивают.
Что она скажет? Что прижита во грехе? И навлечет позор не только на себя, но и на Анетту с Йоном? Тогда и дочке никогда хорошего мужа не найти, и сыну в ученики к хорошему художнику не поступить.
И где ее муж законный? Не умер, не жив. И она не жена, не почтенная вдова. Кто же она тогда?
Замуж ей больше не выйти.
И она решает. Решает всё и сразу. В одно мгновение. Этот обожженный пусть лежит в ее доме. Пусть все думают, как думают. Что с места взрыва ей привезли найденного под завалами мужа. Почти без лица. Без голоса. Проверить нельзя.
С виду вроде муж. В сюртук мужа почему-то одет. Все знают, что муж в тот день в новом сюртуке от лучшего портного был. Сомнений, Ханс это или не Ханс, ни у кого сейчас нет. И возникнуть не должно.
Кто этот человек? Сколько раз спрашивала. Не отвечает. Только хрипит. Дико хрипит.
Муж перед взрывом кому-то сюртук отдал? Новый сюртук? Кому? И зачем?
Или кто-то такой же, как у мужа, сюртук себе заказал? Для чего? Чтобы за мужа сойти? Шпион? Говорят же соседи, что испанские шпионы могли пороховые склады подорвать. Испанский шпион заказал такой же, как у мужа, сюртук, чтобы через мастерские на склады проникнуть?
В сгущающейся темноте наступает на обгоревшую деревянную лошадку, которую Эгберт достал из ручонки мертвой Марты и отдал Анетте. Поднимает с пола, откладывает в сторону.
Кто этот человек, Агата не знает.
Где ее муж, Агата не знает.
Но наверняка знает одно — выжить с детьми они смогут, только если «художник Ван Хогволс» будет, как прежде, продавать картины.
И знает, что должна сделать так, чтобы в доме художника Ван Хогволса эти картины не переводились. И хорошо продавались.
Сама того не желая, Агата решается на подлог.
Пусть все думают, что калека в доме — ее муж. Она пока будет настоящего мужа искать.
День за днем Агата ходит в лечебницу Святого Георгия. Смотрит на каждого раненого — не ее ли? Находит знакомых. Карел Фабрициус, чья мастерская была рядом с мужниной, умирает на ее руках, так и не сказав, что случилось с Хансом.
В первые дни в суете и панике никому не кажется странным, что почтенная жена художника, у которой в страшном взрыве выжила дочь и нашелся живым, хоть и сильно обожженным муж, тенью бродит по лечебнице. Но она бродит. Помогает, чем может, пока Бритта за оплаченное мужем заранее недельное жалованье еще работает в их доме. Через неделю прислуге станет нечем платить, и тогда в лечебнице ей столько времени не пробыть.
Разглядывает трупы. Ходит на отпевания, вглядываясь в лица в гробах — не перепутали ли чужого покойника с мужем, не ее ли Ханс это?
Платит работникам, чтобы пускали смотреть безродных мертвяков. Еле ворочает тяжелых мужиков, служивых при складах. Мужа среди них нет.
День за днем ходит на разбор завалов — не найдут ли мужа труп.
Крестьяне и горожане, работающие на разборе завалов, не понимают, зачем это ей, но она ходит. Говорит, что ищет вещи мужа. Даже находит несколько рам и полуобгоревших кистей — ими первые картины и придется писать.
Доходит до Гааги — два часа пешим ходом, платить возчику нечем, но доходит. В Гаагу увозили тех, кому в лечебнице Святого Георгия уже места не хватило.
Но и в Гааге мужа не находит. Нет его там. Только еще два часа пути обратно в Делфт под моросящим осенним дождем и ветром.
Разборы завалов заканчивают к ноябрю.
Мужа нет.
В ноябре неделя за неделей обходит ближние деревни на север от города. Говорили, что раненых разбирали и крестьяне по своим домам. Видит гниющие конечности, покрытые струпьями лица, вывернутые наружу грудные клетки — все ужасы и всю боль, какую только можно увидеть. Но мужа своего не видит.
Ханса нигде нет.
Но каждую ночь теперь ей кажется, что вот-вот раздастся стук в дверь, и он войдет. Живой и невредимый. И спросит, на кого она его подменила? И для чего?
Не он сам, так дух его неупокоенный явится…
Два часа после полуночи
— Ханс мог попасть в самый центр взрыва. Ван дер Пул говорит, что он перед взрывом в сторону складов пошел.
Йоханес слушал ее, не перебивая. И только когда она закончила, начал говорить:
— Что это меняет? Только объясняет, почему ты его не нашла. И никто не нашел.
Агата поднимает глаза, силясь понять, что Йоханес хочет сказать.
— Если Ханс был ближе всех остальных к складам, взрыв мог разорвать его на такие мелкие части, что и обрывков кафтана не найти.
Агата кивает — поняла. Но это не значит, что неупокоенный дух мужа не будет стучаться в окно и не будет являться ей по ночам.
— Но кто там внизу? — спрашивает Йон.
— Не знаю. — Пожимает плечами. — Он не говорит. Совсем ничего не говорит. Ни кто он, ни откуда у него такой же, как у мужа, сюртук. Ни почему его не ищет никто.
Агата уже ходила к портному, тот тоже ничего не говорит. «Сшил для господина Ван Хогволса», — и всё. Но почему-то Агата не хочет верить портному.
Кусает губу. В тусклом свете наступает на деревянную лошадку, которую Анетта днем принесла в мастерскую, когда сама туда рисовать приходила. Поднимает лошадку, откладывает в сторону.
Смотрит на Йоханеса.
Что станет делать теперь тот, кто знает ее самую страшную тайну?
Что станет делать член Правления Гильдии Св. Луки?
Поступится своим словом художника?
Или теперь, когда знает правду, возьмет свое слово обратно? Чтобы сохранить честное имя? Чтобы ее неприглядная тайна, когда выплывет наружу, не запятнала его самого?
Йоханес молчит.
Агата снова берет лошадку, вертит обгоревшие колесики.
И вдруг…
Как же она могла забыть!
— Вспомнила что-то?
— Мы с Анеттой в тот день в мастерские шли, обед Хансу несли, она приняла какого-то мужчину за отца. Перепутала. Тот был точно в таком же сюртуке.
— Как он выглядел, этот мужчина?
— Я не видела. Дочка вперед него забежала, увидела, что не отец, смутилась — и назад.
— Думаешь, может, Анетта сможет его описать?
— Она нарисовать может. Если успела запомнить, то сделать набросок сможет. Моя девочка!
Побег Савва Севастополь. 1920 год. Октябрь
Бежать некуда. Балкон на четвертом этаже, не спрыгнешь. В голове туман. За окном туман, будто Лушкино молоко по всему городу разлили…
Некуда бежать…
На балкон выскочил, дверь захлопнул, но «Бульдогу» открыть ее труда не составит.
Это конец.
Но откуда-то совсем рядом звонкий Маруськин голос!
— Тикай!
Это всё ему кажется… Откуда Маруське здесь взяться… Да еще и на высоте четвертого этажа.
Туман… Но…
Маруськин крик всё громче.
— Тикай, дурень! Скорше тикай!
Маруська — живая, настоящая, — на балконе соседнего дома, тянет к нему руку. Расстояние между балконами приличное, сорваться с четвертого этажа проще, чем перепрыгнуть.
— Сигай! Сюды сигай! — кричит Маруська.
— Не «сюды», а «сюда», не «скорше», а «скорее», — машинально поправляет ошибки ее речи Савва, пытаясь забраться на высокие перила.
— Токи заумства твого теперяче не хватало! — огрызается Маруська, и сама тут же исправляется: — Не «теперяче», а «теперь», усекла!
«Бульдог» со сварой такой же бульдожьего вида вояк врываются на балкон, силясь ухватить Савву за полу куртки. Маруська тянет руку с другого балкона.
— Сигай!!!
И он, забравшись на перила балкона, покачнувшись, еще чуть — и упадет вниз, с силой — откуда только взялась — отбивает руку одного из «бульдогов», пытавшегося схватить его за рукав, покачивается, чтобы удержать равновесие, набрав воздуха и закрыв глаза, прыгает вперед…
…и повисает на перилах балкона соседнего дома. Маруська тянет его вверх. «Бульдоги» с другого балкона тянут руки к нему, стараясь ухватить за куртку.